«Снова я спрашивал: не всеблаг ли Бог? Как же я могу желать зла и не желать добра?.. Не весь ли я создан Господом моим, сладчайшим; кто же насадил во мне это горькое семя? Если диавол, то откуда и он? Если злая воля сделала его из Ангела диаволом, то откуда она и в нем, создании Всеблагого?» Где же корень Зла? «В изволении или допущении Божием, Deo jubente aut sinente?»[252]
Или «зло не есть бытие, а лишь отрицание бытия», «постепенное лишение, убыль добра»? Если «творить» – значит «вызывать из небытия – из ничего», а зло и есть «небытие», то Бог не мог бы создать мира из ничего без зла?».[253] Не этим ли Бог и оправдан? Нет, еще не оправдан: если чего-то «не мог», то не всемогущ. Это во-первых, а во-вторых: не лучше ли было бы не создавать мира вовсе, чем создавать его таким, как этот мир, «лежащий во зле»? И, наконец, в-третьих: зло, хотя бы и «несущее», есть причина всех страданий, – всех смертей, не только всей твари, но и самого Сына Божия, Несотворенного. Можно ли ответить на кровавый пот Гефсимании, на стук молотка по крестным гвоздям: «этого нет; это из ничего почти ничто; это есть, как бы не есть, est non est?».
«Ясно для веры – темно для ума», – заключает Августин.[254] Нет, наоборот: для ума ясно – для веры темно.
LXXII
И кружится-кружится, путается «снова», в лабиринтных «извилинах» мысли, как сорок лет назад, когда боролся еще с манихейскою ложью.
Тот же Лабиринт, как тогда, но теперь как бы уже в мире ином. Стены того сплочены были из черной тьмы кромешной, а стены этого – из света ярчайшего, как бы из облачно-белой, невидимым солнцем пронизанной, мглы; но хуже той, черной, слепит эта белая тьма. Тогда заблудился во лжи, а теперь – в Истине, или во многих противоречивых истинах. В нищенских лохмотьях был тогда, как тот, встреченный на глухой улочке, «пьяный бродяга», а теперь – в святительских ризах. Шел тогда с пустыми руками, а теперь несет такое сокровище, которого весь мир не стоит, – чашу с Телом и Кровью: что, если споткнется в слепой белой тьме и Чашу уронит?
Да, много различий с тем, что было тогда, но есть и сходства: так же и теперь один, или еще больше; так же от людей далек, или еще дальше, – как мертвый от живых; так же страшно ему, или еще страшнее, потому что не знает – не хочет, не смеет узнать, где Лабиринт, – в глубине ли преисподней или в Небе небес, в Славе-Сиянии Неизреченном, где противоположно-согласные Истины – Лики Единого в Трех, как молнийные светы, встречаются. Сердце Божие блаженствует в них, а сердце человеческое раздирается ими, как противоречиями лжи.
Бог всемогущ: «Авва Отче! все возможно Тебе». Бог всеблаг: «чашу сию пронеси мимо Меня». Но вот, не пронес. Почему? Потому ли, что всеблаг, но не всемогущ, или потому, что всемогущ, но не всеблаг? Истина против Истины – стена против стены одного «лабиринтного хода».
Сущее Зло, изначальное, – диавол Манеса, «Противобог»; зло «не суще» – «первородная невинность» Пелагия: ни Грехопадения, ни Искупления: «Христос напрасно умер». Истина опять против Истины – стена против стены.
И так – без конца.
LXXIII
Главная точка пересечения всех молнийных светов – противоположных Истин, – главное, в сердце Августина, жало всех мук, – опыт-догмат о Промысле.
«Это мне сам Бог открыл», – скажет он в книге о «Предопределении Святых», в самый канун смерти, вспоминая, должно быть, всю свою жизнь и делая последний вывод из всего, что было в жизни: нет Случая – есть Промысел.[255]
Тайна Предопределения – Промысла связана для Августина так же неразрывно, как для Павла, с тайной Первородного греха, губящего, и Благодати спасающей: «Все согрешили (погибли)… получая оправдание (спасение) даром, gratis, по Благодати, gratia, искуплением Иисуса Христа» (Рим. 3, 23–24).
Этот опыт Павла, «Свет, озаривший его на пути в Дамаск», есть и опыт Августина: «Свет пролился в сердце мое, и мрак озарился», после «гласа Божия», услышанного в «детской песенке».
Но, чтобы увидеть всю белизну Света, спасающую силу Благодати – Жизни, надо увидеть и всю черноту Мрака, губящую силу Грехопадения – Смерти.
«Смертью заражена вся толща, всё тесто (massa, по слову Павла), вся громада человечества; ядом первородного греха отравлена вся». – «Весь человеческий род – одно сплошное тесто смерти… сплошная толща проклятия… глыба, громада погибели, massa mortalium, massa damnata, massa perditionis, – повторяет он ненасытимо как будто, а на самом деле, может быть, с тайным ужасом, – одна громада погибели, осужденная праведным судом Божьим». Есть у человека свободная воля: он может хотеть, но делать то, чего хочет, не может, вследствие первородного греха (воли к «злу ради зла», как у того шестнадцатилетнего Августина-Адама, воровавшего плоды в Тагастском раю). Только Благодать спасет человека от этого жалкого «рабства в свободе». – «Малым будет число спасшихся, по сравнению с числом погибших». – «Но если бы даже никто не спасся, то люди и тогда не могли бы обвинить Бога в несправедливости». Ибо никто не спасается иначе, как «по незаслуженному (как бы несправедливому), до создания мира предопределенному дару». – «Милует Бог, кого хочет, а кого хочет, ожесточает» (опять слово Павла), «действуя в этом по непостижимой для нас и с нашим человеческим судом несоизмеримой справедливости.[256]
Вот где главное место борьбы человека с диаволом за Бога – точка пересечения всех молнийных светов – «противоположных истин» в Боге; здесь же и вонзающееся в сердце человека жало противоречия: всех спасти мог бы Всемогущий, – Всеблагой должен был бы спасти всех; почему же спасает лишь избранных, немногих? Вот вопрос, на который надо человеку ответить, чтобы оправдать Бога во зле.
Как же отвечает на него Августин?
LXXIV
«Если бы меня спросили: „Почему Бог, дав некоторым людям волю к праведной жизни, не дал им нужного для нее постоянства perseverantia?“ – то я ответил бы: не знаю, nescio». – «И если бы еще спросили меня: „Почему один из одинаково верующих получает дар Благодати, а другой не получает?“ или: „Почему (в Предопределении) гнев Божий равен милосердию Божию?“ – то и в этом всем для меня суды Божии неведомы». – «Бездны их пытай, кто может, но страшись». – «Мы только знаем, что они есть, а по каким законам действуют, не знаем».[257] – «Бог справедлив даже тогда, когда… человек не мог бы сделать без несправедливости того, что делает Бог».[258]
Дальше, кажется, нельзя человеку идти: всею правдой своей и неправдой, разумом всем и безумием – защищает он как бы всем телом своим, покрывает Бога от диавола.
И все же остается голое место в Боге, – незаглушимый в сердце человека вопрос: «Зачем созданы те, о которых Бог знал несомненно, что они согрешат и погибнут? Пусть даже не создавал он греха; но кто же, как не Он, создал этих грешных и осужденных Им заранее людей?» Только один ответ и на это: «Не знаю», nescio.[259]
Бьется муха о стекло, может быть, приоткрытого окна, но, где приоткрыто, не знает.
«Всю правоту Божьих судов мы узнáем только на последнем Страшном Суде; тогда узнáем и то, почему угодно было Богу, чтобы столько праведных судов Его, – можно бы даже сказать, все они, – оставались для нас тайною». Эта-то вечная «тайна» и есть то стекло, о которое бьется мысль Августина, как муха.[260]
«Надо уметь останавливаться», – учит он других, но сам до последнего вздоха не остановится.[261] Так же в этом «прямолинеен», как мать его, св. Моника. Сложен-сложен, «извилист» и вдруг в какой-то одной крайней точке ужасающе прост, прям.
Крайняя точка – догмат о «вечных муках детей».
LXXV
Если все человечество, «тесто погибели», заражено первородным грехом, то и в лице новорожденного младенца мы узнаем «павшего Адама». Вот почему все «умирающие без крещения младенцы, parvuli, не участвуя в Искуплении через Второго Адама, Христа, осуждены на вечные муки в аду».[262]
Сначала предполагал он для них какое-то «среднее место», medietas; но потом решил, что между адом и раем ничего не может быть среднего, а так как некрещеные младенцы исключены из рая, то должны быть в аду. «Муки их, хотя и легчайшие, mitissima, все же велики и вечны». – «Ибо если не исторгнут младенец из ада (крещением), то что же ты дивишься, что он горит в вечном огне с диаволом?»[263]
Надо только «со свежей головой проснуться», опомниться, чтобы вдруг почувствовать, какой тихий, как бы сонный ужас в этом тихом, как бы сонном: «Что же ты дивишься? quod mireris?»
«Да не смеет же никто шептать вам на ухо иного учения, ибо это всегда было в Церкви… это мы и от Отцов приняли; это и останется на веки веков».[264]
Слушая такую проповедь, что должны были чувствовать матери некрещеных и даже крещеных младенцев? Если не сам Августин, то кто-нибудь из слушателей мог вспомнить о младенцах, приносимых некогда в жертву Молоху Ваал-Гамману Карфагенскому: те же вопли детей – в раскаленном чреве Молоха и в вечных муках ада.