Павел Федотов — страница 24 из 70

Картина изображала событие чрезвычайное. Зимний дворец, казалось бы, навсегда загубленный слепой стихией пожара, был восстановлен мановением высочайшей руки в течение какого-нибудь года. Восемь тысяч мастеров работали так лихорадочно, как это умеют в России, когда очень надо; только что законченные отделкой залы обогревались множеством жаровен, изгонявших из стен холод и сырость. Освящение полковых знамен, происходившее на Пасху 1839 года, стало одной из церемоний, долженствовавших засвидетельствовать возрождение дворца.

Верный своим правилам, Федотов воздвиг перед собою задачу гораздо более трудную, чем в предыдущей работе. Исполнение сцены, состоящей из множества фигур, находящихся на разном расстоянии от наблюдателя, в обширном и пышном дворцовом интерьере, само по себе дело нелегкое, тем более для дилетанта, никогда ничем таким не занимавшегося. Да и изобразить предстояло военную церемонию во всем блеске мундиров, амуниции, орденов, знамен — замахнулся Федотов сильно. Но взялся всерьез, очень старался, и дело шло неплохо.

Он уже скомпоновал и выверил расположение фигур и их соотношение друг с другом, расчертил перспективу стен и колонн Фельдмаршальского зала, прорисовал сцену в деталях и перенес рисунок на чистовик; он уже почти все лица и отчасти фигуры довел до законченности: слева несколько финляндцев в их темно-зеленых мундирах и характерных киверах (среди них и сам автор с приличествующим случаю выражением отрешенной сосредоточенности на лице), далее несколько павловцев с их остроконечными киверами; в центре, в глубине, высочайший шеф гвардейцев, все тот же Михаил Павлович, а за ним его правая рука — начальник штаба Гвардейского корпуса генерал-адъютант Петр Федорович Веймарн; справа группа генералов, среди которых (с самого края) и Офросимов.

В сущности, самое главное было сделано, оставались околичности. Однако работа непредвиденно затянулась. Все было непредвиденно в этом злосчастном 1839 году, все шло через пень-колоду, планы рушились один за другим. И прежде всего в любви.

Тогда, после трех месяцев московской идиллии, нескончаемых встреч и разговоров, положение представлялось простым, и оставалось только набраться терпения — сначала до следующей встречи, потом еще до одной, а потом, бог даст, до того момента, когда обстоятельства окажутся наконец вполне благоприятны.

Потерпеть пришлось долго — Катенька с маменькой вновь приехали в Петербург лишь в конце ноября 1838 года. Они снова остановились на Васильевском острове и снова в доме Михайлова, только уже другого Михайлова — на Большом проспекте, между 13-й и 14-й линиями. «…В одном доме Михайлова началась моя сердечная драма, в другом… продолжалась с возрастающим жаром», — не преминул отметить это совпадение Федотов. Он как раз, удивительно кстати, получил чин поручика — еще одну звездочку на эполеты, а с нею тысячу против прежних семисот рублей; правда, все еще маловато для человека, вознамерившегося составить счастье любимого существа.

Любовь нисколько не поколебалась за год, напротив, отчасти даже укрепилась разлукой, нечастыми письмами и частым перебиранием в памяти прошедшего, и поначалу показалось, что все обратилось на круги своя. Но ничто в этом мире не повторяется. Не повторилась и тихая московская идиллия. Катенька приехала в столицу не для уединенных бесед и неторопливых прогулок с любимым, и Федотов почувствовал это, сопровождая ее «по театрам, маскарадам, концертам», — повсюду, куда рвалась восемнадцатилетняя девица, увидевшая свет.

Уже вскоре он записал, стараясь быть трезвым и ироничным: «Прошлый год в это время занимался я языком любви — языком ангельским, теперь же английским — языком эгоизма и холодности. Что бы полезнее продолжать, покажет время; теперь зима — вся выгода на стороне холодности». Еще не было сомнений во взаимности и даже в будущем счастье («…оно, кажется, будет неминуемо»), но уже задумывался полушутливо о своей «сердечной драме»: «Ах где-то она и чем кончится?.. По порядку следуют слезы».

И некоторое время спустя, уже в начале 1839 года, жаловался сам себе, махнув рукой на иронию: «Столица поглотила пять лет моей лучшей молодости… В столице где те бескорыстные, которые выгоды свои предпочли бы безвозмездной дружбе? Где любовь, где дружба, там только двое, — третий мешает. А в столице, где все люди связаны приличием и правилами света, как отделаться от третьих, которых бесчисленное множество. Для любви и дружбы — жизнь в глуши, в простоте. Столичная любовь, как лихорадка, имеет свои пароксизмы, кидая зараженного то в жар, то в холод. Пока в столице, успокойся сердцем, не жди и не обманывайся…»

«Сердечная драма» меж тем шла по пути, самим Федотовым полушутливо предугаданному, — сначала по пути «холодности», а потом и «слез». Катенька отдалялась все безнадежнее, он цеплялся за ускользающее, безуспешно пробовал объясниться, страдал и поверял бумаге свои страдания:

Греховодница в храме Божьем,

Взором пламенным оковала ты

Сердце молодца беззаботное, легколетное

И опутала тканью легкою, ароматною мои чувства все…

Отопри меня, развяжи меня.

Руки надобны: сестры милые

И старик отец просят помощи.

У тебя ли ключ, отопри меня!

Ты ведь добрая, греховодница…

Интонации были заемные, кольцовские, а чувства — свои. История произошла самая банальная, описанная в сотнях романов, но ведь банальная — это когда с кем-то другим, а не с тобою. Отчаянию Федотова не было границ: рушилась не только любовь, рушилась вера в разумность мира — все не так, как быть должно по божеской и человеческой справедливости, все неверно, все неустойчиво, самое чистое и искреннее чувство почему-то не вознаграждается, самые пылкие заверения и клятвы ничего не стоят. Быть может, потеря Катеньки оказалась первым (и не самым сильным) из тех ударов, которые еще предстояло перенести его прекраснодушному житейскому идеализму.

Тут еще что-то случилось с рукой, с правой — расшиб, вывихнул, растянул — небезнадежно и ненадолго, но с рисованием пришлось на время расстаться. «Да и как же без руки — левою? Разве изредка, да и то выходит так дурно, что увидели бы его теперешнюю работу, сравнили бы с работами прежними и с надеждами, какие он (так он и писал про себя в третьем лице. — Э. К.) подавал, — сказали бы: да, это левою рукою писано!»

В довершение всего служебные дела сложились самым неподходящим образом. Репутация образцового строевика сыграла злую шутку с нашим героем: его на год откомандировали в учебную команду. Времени стало совсем мало, и акварель, казалось бы, близкая к завершению, вовсе стала.

Все-таки год кое-как протянулся, рука выздоровела, на смотре Михаил Павлович остался весьма доволен, Федотову «удалось попасть в хорошие», а Веймарн, заведовавший учебной командой, желая поощрить усердие офицеров, заверил их, что в случае какой бы то ни было нужды для любого из них «дверь его не будет заперта». Следуя мудрому правилу ковать железо, пока горячо, Федотов постучался в эту дверь буквально на следующий день: явился к Веймарну со все еще незаконченной акварелью под мышкой — исхлопотать сколько-нибудь «на рисовальные удобства».

Он и подозревать не мог, как все круто повернется и завертится в эти мартовские дни 1840 года и к каким последствиям приведет его поступок.

Веймарн одобрил начатое и велел назавтра же явиться с картиной, но уже прямо в Михайловский дворец, к самому Михаилу Павловичу. Тот оказался в добром расположении духа, тем более что Федотова знал — не только как автора той, первой картины, но и просто как гвардейского офицера, да еще с приличной служебной репутацией. Правда, он отметил кое-какие неточности в деталях, но остался доволен и говорил благосклонно. Беспокоил его только один вопрос — не собирается ли художник в отставку? «Если так — то я с тобою и знаться не хочу. Если хочешь заниматься в свободное от службы время, то говори, что тебе нужно». — «Учителя». — «Кого?» — «Брюллова». — «Хорошо, узнай, что за это хочет». Беседа шла в добром солдатском духе: попросту, без околичностей. Михаил Павлович даже попытался снизойти до житейских обстоятельств Федотова: «А что, брат, туго, туго, туго?» Разговор о бедности его забавлял, с бедностью он не был знаком даже по романам, ибо романов не читал.

Дошло и до пособия: «“Напиши мне запискою, сколько тебе нужно; ты получишь; только в отставку не подавай, рассорюсь”. Тут Михаил Павлович, глубоко презиравший все штатское сословие, отпустил несколько шуток по адресу художников, особенно тех, что вышли из военных, и много, много насказав ласк, отпустил домой».

«Голова кружилась от неожиданного внимания. “Напиши, сколько тебе надобно!” и столько ласк. О! да я попрошу, сколько бы… Столько-то — мало!.. Столько — мало! мало! После будешь раскаиваться, что потерял случай, — и воображение полезло на миллион. В нерешительности прошло несколько дней…» Наконец Федотов сочинил докладную записку, в которой рассматривал положение вещей со всех сторон, пунктуально и систематически, разделив проблему на три статьи: «Первое — обеспечение в жизненных потребностях, второе — учитель и третье — вспомоществование собственно на издержки по занятиям».

По первой статье пояснялось: «Приступая к изучению важного предмета, я должен отказаться от всех занятий, которыми до сего времени в свободные от службы часы приобретал неопределенно, смотря по случаям, тысячу или полторы ежегодно на необходимые жизненные потребности, в помощь недостаточного для них жалованья по службе. И таким только образом я мог уравнивать приходы с необходимыми расходами. Теперь же, приступая к изучению важного предмета, я для сбережения времени должен отказаться от такого рода занятий, которые и могут определить наименьшую меру необходимого для меня вспомоществования».

По второй: «…инспектором класса Академии художеств я представлен был с моими рисунками профессору Брюллову, который, объявив, что за счастье почтет выполнить желание Вашего Императорского Высочества, принял меня в число своих учеников, на что последует и утверждение совета».