Павел Федотов — страница 36 из 70

естественной для человека с его душевным устройством. Поэтому знакомился он легко и охотно и всем своим видом и поведением располагал к непринужденности и доверительности. Но по-настоящему близок был с немногими и в гостях бывал у немногих.

Сдружился крепко он с семейством Флуг, обитавших совсем неподалеку от него, на 15-й линии Васильевского острова, в собственном деревянном доме с террасой и большим старым садом: с Карлом Густавовичем, его женой Шарлоттой Францевной, их детьми Карлом Карловичем и Розалией Карловной (в замужестве Прейс), а еще с Карлом Юлиановичем, и Карлом Гавриловичем, и Егором Гавриловичем (это по-нашему, а на самом деле Георгом-Готфридом), а вместе с ними еще с кое-кем из родни — Аннет Северин (рожденной Амбургер), кузиной Карла Карловича, да еще второй кузиной — Амалией Легран (рожденной Шумахер).

Сошелся он и с Павлом Ивановичем Рейслером, и с его тоже немалой семьей — женой Екатериной Францевной, его матерью, его сестрой Анной, братьями Петром и Андреем, двумя дочерьми Александрой и Ольгой; успел сдружиться и со второй женой Рейслера, Юлией Самуиловной, и крестить детей от обоих браков. Дружба была крепкая.

Именно Рейслера назвал Федотов перед смертью в числе троих самых близких своих друзей (Рейслеры и после смерти Федотова так почитали его, что скончавшуюся несколько лет спустя дочь Ольгу похоронили в одной могиле с ее крестным отцом).

Глубоко укоренившееся московское пристрастие к семейственности, к домовитому обиходу тянуло Федотова к таким многолюдным домам, где рядом с престарелыми родителями и в ладу с ними живут их дети, а под ногами путаются многочисленные внуки, да еще на огонек постоянно тянутся родственники всех степеней и соседи, домам, где гостю рады и норовят скорее посадить его за стол или хотя бы предложить чаю — пусть не на московский, вовсе уж безалаберный манер, но с подкупающей сердечностью.

Сюда он позволял себе приходить запросто, не опасаясь показаться бесцеремонным, наперед зная, что встретит искреннее, не показное гостеприимство. Здесь он мог неторопливо, за приятной беседой, ощущая ласковую опеку со стороны милых женщин, пообедать за красиво накрытым столом, и не щами, принесенными Коршуновым из солдатской кухни или трактира, а вкусной домашней стряпней. Федотов, хоть и был неприхотлив в еде и легко довольствовался малым, не мог не оценивать с удовольствием этой разницы, как не мог не оценивать и прелести любимого им и всегда заботливо ему подставляемого старого рейнвейна — тех двух-трех рюмок, которые он себе позволял. Здесь не досаждали настояниями поесть или выпить еще чего-нибудь (этого злосчастного обыкновения он не переносил и решительно отговаривался, ссылаясь при этом почему-то на болезнь глаз). Здесь можно было после обеда по-свойски вздремнуть на покойном диване; можно было, не отсчитывая минуты, положенные на визит, и не рискуя показаться навязчивым, засидеться до вечера, а там провести время за чаем, слушая разговор или чье-нибудь чтение вслух. Здесь никого не шокировали его вечный черный сюртук, вечный жилет и черная косынка на шее, и никому не казались несветскими его заметно угловатые манеры, изъяны во французском языке, привычка за разговором непрерывно грызть ногти и даже усы. Наконец, здесь почитали его занятия, а с ними и обыкновение постоянно («для сбережения времени») рисовать в прихваченном с собою маленьком альбомчике; а когда случалось, что он вдруг задумывался, делался рассеян, замолкал и торопился уйти, — его не удерживали, благоговея перед той мыслью, которая явилась ему в голову и требовала немедленного обдумывания и проверки карандашом.

В таких домах Федотов был свой и легко становился душой общества. Его (по собственному выражению) «укладчивый характер» выходил наружу, он становился сообщителен, очаровывал окружающих. Глаза его блестели, смотрели умно и живо, разговор был интересен, на каждый предмет у него обнаруживалась своя, и любопытная, точка зрения. Самая его речь пленяла. Это была чисто русская речь в богатстве ее оттенков, тонкостей и выражений, большей частью уже повыветрившихся в среде образованной петербургской публики, — их Федотов набирался, якшаясь с простым народом и во время прогулок; слова употреблялись незатертые, неожиданные и всегда к месту. Первостатейный рассказчик, он увлекательно повествовал обо всем, а более всего о своих странствиях по Васильевскому острову, о встречах, о виденных типах, артистически пересказывая подслушанные разговоры; при этом он обладал редким даром о самом смешном толковать с невозмутимой миной на лице и в самых серьезных выражениях, заставляя хохотать своих слушателей. Рассказывая о себе, о забавных происшествиях, с ним случившихся, он был удивительно откровенен, и далеко не все оказывались настолько проницательны, чтобы понять, что «эта откровенность простиралась до известной черты, дальше которой трудно было что-то узнать», как заметил один из наиболее чутких его слушателей. Он шутил, каламбурил, сыпал экспромтами, мило волочился за дамами, легко соглашался прочитать стихи или спеть, не раз брался за гитару или подсаживался к фортепиано. Только что нарисованное он с удовольствием показывал, без жеманства и без высокомерия выслушивал сердечные, порою простодушные слова восхищения, многие рисунки тут же раздаривал, понимая, что его подарок в самом деле мил и дорог.

И его хозяева, и их гости были, как правило, люди обыкновенные, не меченные какими-то талантами, не водящиеся со знаменитостями. Их чистосердечное почитание грело Федотова (редкий дар не нуждается в том, чтобы ему воздавали, без того он может увянуть), вместе с тем и сам он дорожил своими знакомыми.

Его притягивала их ровная доброжелательность к людям и услужливость, лишенная малейшего оттенка кондового российского холопства, их чувство собственного достоинства, не переходящее в заносчивость, их способность судить обо всем — будь то модный роман, театральные новинки или заграничные известия — умно, трезво и все так же доброжелательно. Ему нравилась самая обстановка этих отнюдь не богатых домов — с вещами не роскошными, но изящными и удобными, носящими отпечаток хорошего вкуса; не приобретенными за бешеные деньги у модного мебельщика, но собиравшимися десятилетиями, большей частью доставшимися от родителей и бережно сберегаемыми вместе с нравственными уроками.

Всей натурой предназначенный для такого существования, но обделенный в нем житейскими обстоятельствами — захолустно-мещанским, скудным на духовную пищу детством, восемнадцатилетним пребыванием в одной и в другой казарме, запоздалостью развития, нищенской неустроенностью всей своей жизни и собственного холодного и угарного дома — он тянулся к этим славным людям, с удовольствием входил в их круг и щедро делился с ними тем, чем мог, — рисунками, экспромтами, стихами, романсами и увлекательными рассказами.

Именно они и стали натурщиками в его живописной практике — персонажами его портретов.

Новое поприще открывалось перед Федотовым, и, казалось бы, так естественно было ему, в свое время добросовестно усвоившему уроки русской миниатюрной и акварельной живописи, сейчас, взявшись за масляные краски, хорошенько поучиться у мастеров портрета. И было у кого. Именно в портрете русская живопись, долгое время вынужденная робко поспешать за европейской, очень рано обнаружила свою силу и блеск, выдвинув замечательных мастеров — сначала Рокотова, Левицкого, Боровиковского, потом Кипренского и Тропинина, затем Брюллова, который был превосходный, выдающийся портретист. А за ними потянулся шлейф художников, право же, совсем недурных (пусть и пониже талантом), крепких в своем деле мастеров, у которых нашлось бы что перенять. Однако весь их опыт Федотову оказывался как бы ни к чему.

Дело в том, что Федотов портретистом себя не считал, портретами денег зарабатывать не собирался, на заказчиков не рассчитывал. Более того, к самому портретному искусству относился довольно скептически и высказывал это с неожиданной для него категоричностью: «Терпеть не могу наших портретов: они все неверны; разве редкие, писанные великими мастерами. Можно ли уловить душу человека, пришедшего именно с той целью, чтобы с него писали портрет? Что такое выражает лицо его во время сеанса? Чем он занят, чем развлечен? Сидит, не смея шевельнуться. Великие художники имеют способность прозирать и улавливать душу даже в такие глупые моменты бессмысленной неподвижности. Впрочем, я все-таки полагаю, что портрет должен быть историческою картиной, в которой изображаемое лицо было бы действователем: тогда только в нем будет смысл, жизнь и виден характер того, с кого пишут».

Портретирование нужно было ему всего лишь как практика в живописи, не более того. Но практика чрезвычайно целенаправленная. Мастерство живописца можно оттачивать на чем угодно: поставить один натюрморт, другой, третий, повесить одну драпировку, потом другую… Всем этим он трудолюбиво занимался уже целый год, однако этого ему было мало для его цели — той картины, которая все более отчетливо рисовалась его воображению. Там человек должен был существовать не в некоем отвлеченном, большей частью просто придуманном пространстве академической живописи, но в совершенно реальной гостиной, передней, кабинете, зале, должен был естественно жить среди стен и многочисленных предметов, в связи с ними и с другими людьми — именно этого он так тщетно добивался, расставляя и передвигая с места на место фигурки людей и предметы в своих сепиях.

Портретирование в этом смысле оказывалось для него незаменимой школой. Это для всех окружающих (и для нас) его работы имели вид портретов, для него же были скорее этюды, пусть и не совсем обычные. В обычном этюде всегда решается какая-то конкретная задача: тут проработать фигуру, там разобраться в складках, здесь проверить анатомию. Федотов же работал безотносительно к будущим картинам. Пригодится что-нибудь в задуманной композиции — хорошо. Не пригодится — не беда, не для того написано.

Портреты Федотова стали школой практического изучения столь драгоценной для него пластической темы, как «человек в интерьере». Никакого иного смысла он в них не видел и заботился не о том, чтобы полно и характеристично представить человека, его психологию, привычки, место в обществе, а о том, чтобы как можно точнее и тоньше передать являющееся глазу.