Павел Филонов: реальность и мифы — страница 22 из 101

торой этаж, где была их комната. Рассказала мне об этом сестра, бывшая все время с ними.

Болела Ек[атерина] Ал[ександровна] очень долго, лишилась речи, брат все время не отходил от нее.

Когда она начала поправляться, он начал учить ее говорить, а позднее и писать. И научил!

Вся история болезни, весь ход ее описан им. Я храню четыре школьные тетради его записей. Туда же вклеены первые ее попытки начать писать. Эту тетрадь он назвал «Катюшина литература». Трудно передать, как он любил Екатерину Александровну, а ведь она была старше брата на двадцать лет.


Выступал брат очень смело, очень резко, говорил прямо то, что считал нужным. Врагов у него было очень много. Друзей — не знаю, были ли они.

Он дорожил каждой минутой — живопись, статьи, выступления, педагогика — все его время без остатка уходило на это.

Хочу написать об одном из его выступлений. Привожу запись из дневника брата о его выступлении в горкоме в 1934 году[329].

10 ноября. Сегодня в Горкоме был доклад Бродского о Всесоюзной Академии художеств. Бродский, делавший вступительное слово <…> говорил, что после апрельского декрета партии по изо-фронту[330], после «ликвидации левацких загибов» он почтен высокой честью быть президентом Академии. Теперь Академия в крепких руках. Масловщина не повторится. Левые разгромлены. Прожектерство изжито. Преподавателями являются лучшие мастера. При Академии имеется исследовательский институт. Теперь Академия — это Днепрострой. Говоря это, он несколько раз повторил: «Бурное развитие советского искусства. Бурный рост творческих сил и возможностей». Ему маленько похлопали. Аудитория была почти полна, но учащихся почти не было. Это редкое явление — обыкновенно учащиеся преобладают. После Бродского выступил докладчиком Бернштейн — заведующий кафедрой рисунка. Он говорил об успехах учащихся, демонстрировал их работы, рисунки питомцев Академии времен Брюллова и Чистякова и фото со старых мастеров. Он говорил, что ученикам прививают понятие о «пластической форме», но она у них пока еще отсутствует. Что «масловщина» изжита. Что на старших курсах успехи похуже, чем на низших. Что, к сожалению, профессора при зачетах прислушиваются ко мнению Бродского, равняются по нему, оценивая работы, и не осмеливаются иметь собственное мнение. Что из Москвы приезжала комиссия и чистила студентов. Что методом по рисунку является живое восприятие действительности и пластическая объемность. Что ученики работают упорно. Содокладчик Бернштейна — Наумов говорил о кафедре живописи. Он говорил, что «вообще художников не Академия учила», «много мастеров в Академии не шло». Что современное академическое командование хочет «сделать Академию современной», «открыть двери всем». Он говорил, употребляя мое выражение, об «абортах Эссена», об объективном методе, об «изумительном прожектерстве Маслова» и его «левацких загибах». Что теперь, помимо курсов, в Академии существуют индивидуальные мастерские Бродского, Осмеркина, Кардовского, Савинова. Что все учащиеся получают стипендии и даровой материал. Что теперь существует ответственность руководителя. Я записывал основные положения докладчиков и обдумывал план своего выступления. В перерыв все ушли в канцелярию Горкома. <…> После перерыва Пумпянский — председатель собрания — объявил начало прений, но сказал, что на прения никто не записался. Уходя на перерыв, он предлагал желающим записаться на прения. Он начал вызывать желающих и повторил вызов три раза. Никто не выходил: художники в массе настолько же боятся Бродского, насколько и ненавидят его. Тогда Пумпянский, поддерживая предложения Пакулина[331] и еще кого-то, сделанные с мест, уже начал было голосовать, чтобы прений сегодня не делать, а перенести их на 19-ое ноября в Академию. Но тут я, прерывая его, сказал, что он преждевременно хочет отложить прения и предложил еще раз вызвать желающих выступать в прениях. Он ответил: «Я спрашивал — никто не хочет. Может быть, вы желаете выступить?» Я сказал: «Конечно, я выступлю». Тогда тотчас же кто-то из президиума за моей спиной сказал: «Выступление Филонова закроет дорогу к прениям». Пумпянский возразил: «Нет, не закроет, наоборот, Филонов откроет дорогу прениям. Я сейчас проголосую, желает ли собрание, чтобы Филонов выступал». И хотя с мест многие закричали, что он не имеет права голосовать, выступать мне или нет, он произвел голосование и получил согласие. Тогда он сейчас же затеял со мной торговлю — сколько мне надо времени и хотел дать мне только десять минут. Но аудитория требовала, чтобы я говорил, сколько мне понадобится. На его повторный вопрос я ответил, что мне понадобится около получаса. С первых же моих слов он сделал мне замечание, что я говорю резкости, и затем через каждые 5 минут просил меня «округлять» и кончать скорее.

Я сказал, что аудитория еще собирается с мыслями, она всегда долго раскачивается, но потом заговорит и я, конечно, прения открою, а не закрою.

В сегодняшнем докладе нас интересует политическая сторона. Вы, т. Бродский, говорите, что был разгром левых, — это неправильно: левое движение само себя изжило и умерло за ненадобностью своих же собственных идеологических и профессиональных предпосылок. <…> Теперь на смену ему пришел правый уклон — могучая, страшная сила, живая доселе с царских времен. Вы говорите, т. Бродский, что искусство и управление Академией теперь находится в крепких руках. Правильно. Оно находится в мощных, железных руках, но <…> мы вырвем власть над искусством из ваших рук. Аналитическое искусство будет вашим могильщиком.

<…> Когда я шел на Германскую войну ратником второго разряда, оказывается, многие люди, например, Владимир Ильич, знали еще за два-три года до войны, что она будет. И такое предвидение событий возможно для тех, кто хорошо знает свое дело. Когда Эссен по-своему правил Академией[332], я говорил ему в самом начале его карьеры: «Ты, Эссен, попадешь под суд за свою педагогику искусства». И он попал под суд. Коммунист Эссен, никак с 20-летним партийным стажем, попал под суд, а те, кто его довел до суда, под суд не попали. Вот некоторые из них сидят здесь, за столом президиума. Вы говорите, что была масловщина. В самом начале ректорства Маслова, на его докладе о ходе преподавания в Академии, я говорил ему, что он неправильно ведет свою политику искусства — и ему не миновать суда. Он попал под суд. С громадными усилиями, через Сорабис, мы добились, что Эссен и Маслов делали доклады об Академии, — они не желали их делать. Вы сами, т[оварищ] Бродский, добровольно делаете доклад о своей работе. Вы сознаете свою страшную силу. А я вам скажу, что вы попадете под суд за свою деятельность в Академии. Эссенщина, масловщина, пугачевщина, разинщина не были явлениями, вызванными только этими людьми, — они только ими возглавлялись. <…> Вы пишете в газетах, в своей декларации о вашем ректорстве: «что у нас мастеров — нет, не с кем вести преподавание». И я вам, т. Бродский, говорю, что все, кто сейчас с вами преподает живопись и рисунок в Академии, не мастера и попали туда, стало быть, по прожектерству, но вы говорите теперь, что ваши преподаватели — мастера, а я вам скажу, что вы попадете под суд, кто бы вас ни назначил в Академию, кто бы вас ни объявлял народным художником. Аналитическое искусство будет вашим могильщиком. <…> Бродский говорит, что «сейчас нет прожектерств». Это неправда. У нас сейчас везде протекционизм. У нас госпротекционизм — самое вредное, что может быть вредным и гибельным для искусства, а Бродский говорит, что «у нас в Академии нет прожектерства». Если бы у вас не было прожектерства, — то был бы конкурс на звание профессора Академии, на право преподавания. Раз конкурса не было, — значит, есть прожектерство. Смотрите, т. Бродский, кем вы себя окружаете! Вы говорите, что у вас в Академии есть исследовательский институт, — но не сказали, кто в нем работает. Кроме меня, во всем мировом искусстве исследователей нет. <…>

Тогда, заканчивая свою критику вступительного слова Бродского, я сказал: «Вы, товарищ Бродский, говорите, что превратили Академию в Днепрострой искусства. Из вашей Академии — Днепростроя хлещет тьма».

Затем я перешел к разбору слов Бернштейна и сказал, что Бернштейн, в противоположность Бродскому и Наумову, держался на чисто профессиональной позиции. Но теченческая политика ясно пронизывала, однако, все, что он сказал. Так, например, простое, якобы невинное его выражение «пластическая форма», стремление привить учащимся понятие о пластической форме — является определенным пластическим выпадом, политической установкой. Именно, какую особенную пластическую значимость, присущую с точки зрения Бернштейна, он имеет в виду и почему — является его личным соображением, а тут дело должно сводиться к общему критерию, всеми признанному. Вот, например, как вы увяжете критерий пластичности с данными по анатомии в работе ученика. <…>

Да, у вас есть успех по рисунку учеников, но как вы его увяжете с живописью? — эта задача для вас непосильна. Что у вас сейчас уже внутренние противоречия, показывают ваши слова: товарищ Бернштейн сказал: «К сожалению, на старших курсах дело обстоит хуже. К сожалению, при учете работ, если Исаак Израилевич выскажется за первую, то и остальная профессура стоит за первую». Конечно, профессора боятся Бродского, боятся иметь свое личное мнение. Но такого рода недооценка и переоценка, начиная с работ ученика по восходящей, перейдет в громадное, политическое зло, профессора будут сводить между собою счеты — что пластично, что не пластично, что скажет Исаак Израилевич, а у учащихся будут трещать ребра.

Наумов тут сказал, употребляя ваше выражение, что Эссен «делал аборты» старших выпусков, а вы сами говорите, что недавно московская комиссия делала у вас чистку учащихся, их выгоняют за то, что вы не умели их учит. Ничего нового — тот же аборт.