котором император считал себя совершенно безопасным от всяких случайностей.
«Я никогда не был столь доволен, никогда не чувствовал себя более покойным и счастливым», — говорил он с удовлетворенным видом приближенным, после того как устроился в своем новом, едва оконченном дворце. Там он воображал себя в полнейшей безопасности; и никогда еще он не был более самовластен и безрассуден. Там он соединял беспорядочные наслаждения с полнейшим всемогуществом, которым, как ему казалось, он обладает и которое готовились у него похитить.
Из «Записок» сенатора Карла Генриха Гейкинга:
Стены [Михайловского замка] были еще пропитаны такой сыростью, что с них всюду лила вода; тем не менее они были уже покрыты великолепными обоями. Врачи попытались было убедить императора не поселяться в новом замке; но он обращался с ними как с слабоумными — и они пришли к заключению, что там можно жить. Здание это прежде всего должно было послужить монарху убежищем в случае попытки осуществить государственный переворот. Канавы, подъемные мосты и целый лабиринт коридоров, в котором было трудно ориентироваться, по-видимому, делали всякое подобное предприятие невозможным. Впрочем, Павел верил, что он находится под непосредственным покровительством архангела Михаила, во имя которого были построены как церковь, так и самый замок.
Из «Юношеских воспоминаний» Евгения Вюртембергского:
Я… отправился… в Михайловский дворец, недавно выстроенный Павлом I близ Марсова поля. Вид нового царского местопребывания, эта выкрашенная красной краской каменная масса, окруженная экзерциргаузами, представлял собою явную противоположность колоссальному Зимнему дворцу, мимо которого я только что проехал. То же можно сказать и о невзрачной статуйке Петра Великого[77], находившейся у подъезда Михайловского дворца сравнительно с памятником, сооруженным в честь основателя русского могущества Екатериной Второй близ Невского моста на Сенатской площади[78]. Этим памятником за несколько минут перед тем я любовался.
Из «Записок» Августа Коцебу:
Император поручил мне описать во всей подробности Михайловский дворец[79], этот чрезмерно дорогой памятник его причудливого вкуса и боязливого нрава. […]
Известно, с каким пристрастием Павел смотрел на Михайловский замок, воздвигнутый им как бы по волшебному мановению. Очевидно, пристрастие это происходило не от того, что какое-то привидение указало построить этот дворец, — об этой сказке он, может быть, и не знал, а если знал, то допустил ее для того только, чтобы в глазах народа оправдать затраченные на эту постройку деньги и человеческие силы. Его предпочтение к ней главным образом происходило от чистого источника, из кроткого человеческого чувства, которое за несколько дней до своей смерти он почти пророчески выразил г-же Протасовой в следующих словах: «На этом месте я родился, здесь хочу и умереть».
Заговор
Из «Записок» Августа Коцебу:
Давно уже яд начал распространяться в обществе. Сперва испытывали друг друга намеками; потом обменивались желаниями; наконец открывались в преступных надеждах. […]
Из «Записок» Александра Николаевича Вельяминова-Зернова:
Он [Павел I] поссорился со многими державами и хотел вдруг объявить войну пяти или шести государствам, а паче всех он раздражил Англию до такой степени, что она-то и нанесла ему последний смертельный удар.
Английским послом при петербургском дворе был в то время Уитворд. Не знаю, из Англии ли сообщена ему мысль об убиении Павла или она родилась в петербургском его приятельском обществе и лишь подкреплена из Лондона денежными пособиями, но знаю, что первый заговор о том сделан между ним и Ольгою Александровною Жеребцовою, сестрою Зубовых, с которой он был в любовной связи. Они решились посоветоваться об этом с графом Никитою Петровичем Паниным, который жил тогда в деревне, будучи в опале.
Из «Записок» Августа Коцебу:
В Петербурге число лиц, посвященных в заговор, доходило до 60-ти. Главнейшими из них были: граф Пален, князь [Платон] Зубов и его братья, Валериан Зубов и гусарский генерал Николай Зубов, человек грубый, генералы Беннигсен, Талызин, Уваров, Вильде, дядя Зубова Козицкий, адъютанты государя князь Долгоруков [Петр Петрович] и Аргамаков, различные гвардейские офицеры, между прочим грузинский князь Яшвиль и Мансуров, оба незадолго перед тем выключенные из службы, и несколько офицеров Измайловского полка, которые за проступки по службе были посажены в крепость и по заступничеству графа Палена выпущены на свободу, нарочно для поступления в число заговорщиков. […]
Может показаться удивительным, что, несмотря на множество заговорщиков, тайна их не была открыта. По всей вероятности, те, которые из раскаяния или страха могли бы ее открыть, удержаны были уверенностию, что даже доносчик не избежал бы мести Павла. […]
…государь нисколько не подозревал существования заговора. Он только сожалел, что предоставил графу Палену слишком много власти, ибо ясно видел, что в руках одного этого человека сосредоточены были средства и что единственно от его воли зависело употребить их во зло.
Из «Записок» саксонского посланника Карла Розенцвейга:
Пален не думал бы о смене монарха, если бы не был убежден, что благодаря непостоянству императора ему самому рано или поздно предстояло падение и что чем выше его положение, тем ниже ему придется падать.
Из «Записок» Александра Федоровича Лонжерона:
Пален был в то время генерал-губернатором Петербурга, состоял под начальством великого князя Александра, что отдавало всю высшую полицию в его руки и облегчало ему осуществление всего, что он желал предпринять.
Граф Панин [Никита Петрович], человек умный, даровитый и с характером, подходящим к характеру графа Палена, был в то время министром иностранных дел; он один из первых вступил в заговор и комбинировал вместе с Паленом все его градации и выполнение.
Пален нашел возможность сгладить все трудности, устранить все препятствия и достичь своей цели с невозмутимой, ужасающей настойчивостью.
Из рассказа Петра Павловича Палена, записанного А. Ф. Лонжероном:
Уже более шести месяцев были окончательно решены мои планы о необходимости свергнуть Павла с престола, но мне казалось невозможным (оно так и было в действительности) достигнуть этого, не имея на то согласия и даже содействия великого князя Александра, или, по крайней мере, не предупредив его о том. Я зондировал его на этот счет, сперва слегка, намеками, кинув лишь несколько слов об опасном характере его отца. Александр слушал, вздыхал и не отвечал ни слова.
Но мне не этого было нужно; я решился наконец пробить лед и высказать ему открыто, прямодушно то, что мне казалось необходимым сделать.
Сперва Александр был, видимо, возмущен моим замыслом; он сказал мне, что вполне сознает опасности, которым подвергается империя, а также опасности, угрожающие ему лично, но что он готов все выстрадать и решился ничего не предпринимать против отца.
Я не унывал, однако, и так часто повторял мои настояния, так старался дать ему почувствовать настоятельную необходимость переворота, возраставшую с каждым новым безумством, так льстил ему или пугал его насчет его собственной будущности, предоставляя ему на выбор — или престол, или же темницу или даже смерть, что мне наконец удалось пошатнуть его сыновнюю привязанность и даже убедить его установить вместе с Паниным и со мною средства для достижения развязки, настоятельность которой он сам не мог не сознавать.
Но я обязан, в интересах правды, сказать, что великий князь Александр не соглашался ни на что, не потребовав от меня предварительно клятвенного обещания, что не станут покушаться на жизнь его отца; я дал ему слово: я не был настолько лишен смысла, чтобы внутренне взять на себя обязательство исполнить вещь невозможную; но надо было успокоить щепетильность моего будущего государя, и я обнадежил его намерения, хотя был убежден, что они не исполняться. Я прекрасно знал, что надо завершить революцию или уже совсем не затевать ее и что если жизнь Павла не будет прекращена, то двери его темницы скоро откроются, произойдет страшнейшая реакция, и кровь невинных, как и кровь виновных, вскоре обагрит и столицу, и губернии. […]
Императору внушили некоторые подозрения насчет моих связей с великим князем Александром; нам это было небезызвестно. Я не мог показываться к молодому великому князю, мы не осмеливались даже говорить друг с другом подолгу, несмотря на сношения, обусловливаемые нашими должностями; поэтому только посредством записок (сознаюсь — средство неосторожное и опасное) мы сообщали друг другу наши мысли и те меры, какие требовалось принять; записки мои адресовались Панину: великий князь Александр отвечал на них другими записками, которые Панин передавал мне: мы прочитывали их, отвечали на них и немедленно сжигали.
Однажды Панин сунул мне в руку подобную записку в прихожей императора, перед самым моментом, назначенным для приема; я думал, что успею прочесть записку, ответить на нее и сжечь, но Павел неожиданно вышел из своей спальни, увидал меня, позвал и увлек в свой кабинет, заперев дверь; едва успел я сунуть записку великого князя в мой правый карман.
Император заговорил о вещах безразличных; он был в духе в этот день, развеселился, шутил со мною и даже осмелился залезть руками ко мне в карман, сказав:
— Я хочу посмотреть, что там такое, — может быть, любовные письма! […]
…я сказал императору:
— Ваше величество! что вы делаете? оставьте! ведь вы терпеть не можете табаку, а я его усердно нюхаю, мой носовой платок весь пропитан; вы перепачкаете себе руки, и они надолго примут противный вам запах.
Тогда он отнял руки и сказал мне: