Составляя свои «Воспоминания» вместе с императрицей Елизаветой и вынужденная вследствие этого выражаться осторожно, что, впрочем, внушала ей также ее горячая преданность престолу, госпожа Головина сама говорит о «трусах» и «трусихах», замечаемых ею всюду. К этому наблюдению она прибавляет, однако, черту, общую для всех стран и времен в кризисах подобного рода: «Когда не дрожали от страха, то впадали в безумную веселость. Никогда так не смеялись; но часто также приходилось видеть, как саркастический смех сменялся выражением ужаса (terreur)». Только что подчеркнутое мною слово выходит из-под пера каждого.
Госпожа Виже-Лебрён, которая могла лично быть вполне довольна своим пребыванием в России и отношением к ней Павла, уверяет, что для иностранцев и в особенности для иностранок ее сорта петербургская полиция смягчала свои строгости, а между тем она прибавляет: «Не имея возможности предвидеть, куда приведет безумие, связанное с произволом, все жили в постоянном страхе. Дошли до того, перестали принимать у себя гостей. Если принимали нескольких друзей, то заботились закрыть ставни и в дни балов было условлено отсылать кареты домой».
Эта подробность находит подтверждение в донесениях одного из членов петербургского дипломатического корпуса. Мы читаем в депеше барона Стединга: «Небольшое число оставшихся еще домов герметически закупорены, в особенности для иностранцев, из страха навлечь подозрения, могущие иметь неприятные последствия».
Само появление Павла на улицах столицы было сигналом ко всеобщему бегству. Один современник рассказывает, как, завидев издали императора, он совершенно инстинктивно побежал спрятаться за редкой решеткой, окружавшей строящийся Исаакиевский собор. Там он встретил инвалида, на обязанности которого лежало сторожить ограду, и последний сказал:
– Вот наш Пугачев!
Народ, называя так Павла, делал двойной намек, и на имя лже-Петра III, и на слово пугать.
Осыпанный благодеяниями царя, после трудного, но довольно кратковременного пребывания в Сибири, Коцебу ограничивается уверением, что в самом Петербурге жизнь была еще сноснее, чем в провинции. В непосредственном соседстве с новым Пугачевым кончили тем, что привыкли к опасности; в провинции, напротив, прислушиваясь издали к реву бури, все пребывали в постоянной тревоге. Первое соприкосновение знаменитого немецкого писателя с установленным Павлом режимом противоречило, однако, свидетельству госпожи Виже-Лебрён по поводу внимания, которым пользовались в то время почетные иностранцы в России. Арестованный при своем приезде в Ригу, разлученный с женой и детьми, только потому, что он был иностранец и писатель, Коцебу был отправлен в окрестности Тобольска. Правда, год спустя гонец вез его обратно в Петербург, где вместе с имением в 4000 душ и всякого рода почестями и милостями его ожидало место директора немецкого театра в столице. В чем же опять причина этого внезапного поворота судьбы? Император случайно просмотрел рукописи сосланного, конфискованные в Риге, и, заметив между ними маленькую пьеску, названную: «Кучер Петра III», нашел ее очень лестной для памяти убитого в Ропше.
Будучи сам наблюдателем очень внимательным, если не догадливым, Павел знал о производимом им впечатлении страха и, с обычной своей непоследовательностью, иногда находил в этом удовольствие, введя в систему привычку вызывать этот страх, иногда же жаловался:
«Меня выставляют за ужасного, невыносимого человека, – говорил он Стедингу в мае 1800 года, – а между тем я не хочу никому внушать страха». За несколько лет перед тем его невестка слышала из его уст совершенно противоположные слова. Сообщая своей матери об отъезде императора в Ревель, она писала: «Это уже кое-что – иметь честь его не видеть. Правда, мама, этот человек мне ulderwaertig (противен), даже когда о нем только говорят, а его общество мне еще противнее, когда каждый, кто бы он ни был, сказавший в его присутствии что-нибудь, что имело несчастье не понравиться Его Высочеству, может ожидать получить от него грубость, которую надо терпеть. Поэтому, я вас уверяю, что, за исключением нескольких офицеров, народ в массе его ненавидит… Представьте себе, мама, он велел бить однажды офицера, наблюдавшего за припасами на императорской кухне, потому что вареная говядина за обедом была нехороша! Он приказал бить его у себя на глазах, и еще выбрал палку потолще! Он велит посадить человека под арест; мой муж ему доказывает, что он невиновен, а виноват другой! Он ему отвечает: «Все равно! Они поладят между собой». Вот образчик всяких мелких историй, происходящих ежедневно. Потому-то я невестка самая почтительная, но в действительности вовсе не нежная. Впрочем, ему безразлично, любят ли его, лишь бы его боялись. Он это сам сказал».
В словах, как и в действиях Павла, было многое, что противоречило одно другому. Конечно, он заботился о том, чтоб быть любимым, как хотел быть и справедливым, а между тем в летопись его столь короткого царствования внесена, по его же вине, страница, отвратительности и гнусности которой не превзошла ни одна подробность в истории самого Грозного: это дело Грузиновых. Из-за смутных подозрений или в силу ложных улик, которые не оправдались при разборе дела, два офицера, носившие эту фамилию, полковники гвардии, пользовавшиеся недавно благоволением и даже особым доверием государя, выданы палачам, вместе со многими мнимыми сообщниками. Один подвергся наказанию кнутом, после какого-то подобия судебного следствия; другой гибнет еще даже до окончания разбирательства его дела, сраженный приговором, представляющим просто указ императора, обрекавший вчерашнего любимца на то же наказание кнутом без пощады. Одаренный исключительной силой, несчастный доводит до изнеможения одного за другим трех палачей и умирает лишь после нескольких часов мучений. Вслед за этим одному из его дядей и трем казакам, впутанным в дело, отрубили головы.
Друг Новикова и покровитель Капниста не замедлил и на этот раз почувствовать угрызения совести – и потребность отомстить кому-нибудь другому за оскорбление, нанесенное правосудию по его же собственной вине. Казнь происходила в Новочеркасске, в области войска Донского. Потребовав губернатора, князя Горчакова, в Петербург, Павел нагло взял его в свидетели своей невиновности. Чтобы лучше ее доказать, он уволил в отставку генерала Репина, который, распоряжаясь этой бойней, исполнял лишь полученные приказания, так как, выражаясь «наказать нещадно кнутом», царь знал, что говорит.
Подобно дочери Петра Великого, которая в момент своего восшествия на престол поклялась никогда не произносить смертного приговора, сын Екатерины стремился к тому же. Но, по рассказу Массона, правдоподобность которого подтверждается свидетельством великой княгини Елизаветы, заставив в своем присутствии за какую-то безделицу сечь солдата, он повторял: «Сильнее! Еще сильнее!» И так как несчастный вскрикивал под ударами: «Проклятая лысая голова!» – он приказал его прикончить. Подобно своей двоюродной бабушке, он, мстя за эпиграмму, свободно приказывал отрезать уши и вырывать язык. Такая судьба постигла поэта, капитана Акимова, автора известного двустишия, относящегося к постройке Исаакиевского собора. Роскошно начатая Екатериной, она была продолжена ее сыном по более скромному плану:
Des deux règnes void l’image allégorique:
La base est d’un beau marbre et le sommet de brique.
Если принять в расчет нравы и привычки того времени, почти ежедневно повторяемое императором распоряжение: «бить нещадно кнутом» – равнялось на практике, в большинстве случаев, смертному приговору, отягченному продолжительным истязанием. Для большинства осужденных простая ссылка в Сибирь не являлась более легким наказанием. Если ссыльных не отправляли пешком, заставляя влачить за собой цепи, причем они падали от изнеможения на каждой остановке, чтобы снова подняться под ударами конвойных, то они совершали свой путь в кибитке, герметически закупоренной, с двумя только маленькими отверстиями: одним наверху, через которое им давали пищу, – фунт черного хлеба в день и несколько глотков воды раз или два в сутки, – другим внизу, для удовлетворения их естественных потребностей. Конвойные обычно не знали имен узников и не смели с ними разговаривать и отвечать на их вопросы.
А Павел наблюдал за тем, чтобы ссыльные не избежали ни одного жестокого испытания в этом ужасном путешествии; он строго следил, чтобы их страдания не получали облегчения. В апреле 1800 года за разрешение, данное при проезде через Тверь двум знатным ссыльным, князю Сибирскому, бывшему генерал-комиссару, и его помощнику Турчанинову, перевязать их покрытые ранами ноги, истертые цепями, губернатор города, Тейльс, подвергся заключению в крепость, и только вмешательство его друга генерал-прокурора Обольянинова спасло его от более строгого наказания. В том же году по приговору военного суда, утвержденному Павлом, капитан генерального штаба Кирпичников был прогнан сквозь строй и получил тысячу ударов.
Следующая подробность, взятая из хроники того времени издателями апокрифических мемуаров Чичагова, представляет собой, конечно, чистый вымысел. (Издания этих мемуаров необыкновенно многочисленны. Последнее, 1910 года, представляющее собой лишь перепечатку издания 1862 года, дает не больше гарантии в истине.) Между тем она верно передает представление современников о манере государя. Разговаривая со Строгановым об одном из своих давнишних друзей, император сказал: «Этого человека я очень любил; он часто жертвовал собой ради меня, и я смотрел на него как на преданного друга; жаль, что он плохо кончил…» Строганов наводит справки и узнает, что в минуту гнева Павел велел отвезти в крепость и сечь «нещадно» кнутом верного и преданного друга, умершего от жестокого наказания!
А вместе с тем этот самый человек начал свою деятельность с того, что разбил цепи Новикова и Костюшки и в промежуток между проявлениями гнева и жестокости он выказывает доброту и великодушие, примеры которых