вали и все ее сторонники?
В этом случае, как и во всяком другом, еще раз обнаружилось, что неустойчивый ум государя и его слабая воля управлялись не одной только логикой мысли и фактов. Они, казалось, были также под влиянием, даже более серьезным, внушений слуги, привязавшегося к жене якобинца, более или менее раскаявшегося. Увы! Даже в вполне уравновешенных душах самые благородные стремления, как и самые прозрачные воды, имеют иногда немного мути в своем потоке, и вместе с прочими авантюристами и авантюристами, которых мы найдем в этой главе истории, г-жа Шевалье вполне могла сыграть здесь некоторую роль. Ни ею, однако, и никем из них не было создано то двойное течение, которое в тот самый час влекло друг к другу обе нации, еще трепетавшие от жестокой кровавой схватки, в которой они только что столкнулись. Во Франции это движение тоже имело темное происхождение, еще более отдаленное и не менее подозрительное.
Делая, тотчас же после получения власти, первый шаг к сближению с тем из противников республики, который недавно нанес ей самые чувствительные удары. Бонапарт, конечно, ничего не изобрел. Если, однако, он и нашел, как говорили, в бумагах Директории материал для такого замысла, ему пришлось также убедиться, что не всему из него можно было следовать. Независимо от попыток, довольно неловко предпринятых в 1796–1797 годах, французское правительство с начала 1799 года было завалено проектами, указывавшими ему средства либо победить Россию, либо обезоружить ее враждебность. Вместе с гражданами Гюттеном (Guttin), бывшим генерал-инспектором мануфактур в стране царей, и Тато-Дорфланом, бывшим французским консулом в той же стране, разные другие лица, лучше рекомендованные, некоторые занимавшие даже официальное положение, как Дарневиль, секретарь посольства в Женеве, или Дессоль, начальник генерального штаба Рейнской армии, старались фантазировать по этому предмету. Сулави, конечно, также соперничал с ними в усердии.
Гюттен был самый предприимчивый. В серии записок, представленных им с апреля по ноябрь 1799 года, он развивал систему, имевшую своим основанием раздел турецких владений в Европе и восстановление Польского королевства. Приобретение Францией ее естественных границ и, кроме того, островов Ионических, Кандии, Кипра, Сицилии и Египта; присоединение к России балканских провинций и Константинополя; увеличение Пруссии через аннексию австрийской Силезии, Мекленбурга и Ганновера с Гамбургом, Бременом и Любеком в придачу; секуляризация Германии; ослабление Австрии, изгнанной из Италии, сведенной к вспомогательной роли и получающей некоторую компенсацию только на нижнем Дунае; наконец, континентальный союз, который положил бы навсегда конец английскому господству на море и открыл бы участникам более широкие горизонты, – таковы были побочные пункты проекта. Выйдя из своих азиатских владений на берегах Каспийского моря, русские снова направятся к Персии и окажут помощь французской армии, которая через Египет подойдет к британскому колоссу в Бенгалии.
Этот Гюттен был большой мечтатель, и нет сомнения, что тот, кто вел впоследствии переговоры о заключении Тильзитского трактата, почерпал свои планы в беспорядочных волнах его богатейшего воображения. Но к этим комбинациям, уже порядочно смелым, бывший инспектор русских мануфактур примешивал еще другие, которые не могли внушить к нему доверия. Вспомогательно, он предлагал распространить в России брошюры, которые возбудили бы уже возникшее неудовольствие против правительства Павла или же нанесли ужасный удар могуществу царя, настроив русских пленных, содержащихся во Франции, и внушив им идеи свободы. Он ходатайствовал, наконец, о разрешении переговорить с неприступным Суворовым и льстил себя надеждой «привлечь к вопросу о сближении двух правительств мнение и влияние этого татарина».
Накануне восемнадцатого брюмера, 25 октября 1799 года, Талейран представил Директории относительно этих записок рапорт, неблагоприятный для их автора, «человека, которого сохраненные им в России отношения должны были сделать подозрительным». Но в тот момент из всей этой едва ли не романтической литературы, Бонапарт, очевидно, запомнил только мнение, высказанное в августе министру иностранных дел французским уполномоченным в Берлине, Отто: «Я удивляюсь, что вы еще не попытались его привлечь (Павла). Он нечто вроде Дон-Кихота, очень непоследовательный и очень упрямый, который хочет только удовлетворять своему тщеславию». В этот момент еще слишком живо было в уме первого консула впечатление роли, которую Россия только что требовала себе в коалиции. Герой Первой Итальянской кампании смотрел на царя и его империю глазами польских легионеров, которые на тех же самых полях сражений так великодушно проливали свою кровь за Францию.
Да и в инструкциях, составленных в конце 1799 года для генерала Бёрнонвиля, назначенного заместить Сиэйса в Берлине, мысль о примирении с Россией даже не указана, и еще 27 января 1800 года в письме к Талейрану первый консул спрашивал его мнение только относительно способов побудить Пруссию стать во главе союза северных держав против ее восточной соседки.
Один русский историк приписал будущему принцу Беневентскому заслугу в том, что он исправил в этом отношении мнение своего начальника, указав ему в то же время возможность утилизировать услуги Пруссии для желательного примирения с царем, а также воспользоваться для этого в Петербурге усердием графа Шуазёль-Гуфье, одного из эмигрантов, склонных обратить свои надежды к солнцу, восходившему во Франции. Несмотря на всю готовность Талейрана сделать первый шаг, ввиду явной политической выгоды, еще сокрытой от взоров других, и пустить в ход, для ее пользы, самые остроумные способы, франко-русское сближение 1800–1801 годов в действительности пошло по совершенно другому пути. Впрочем, Шуазёль-Гуфье перестал в этот момент пользоваться прежним расположением в Петербурге.
Приехав ранее Бёрнонвиля в Берлин, как поверенный в делах, Биньон жил в январе 1800 года в гостинице «Soleil d’Or». Случай пожелал, чтобы вместе с ним очутился там новый российский посланник, барон Крюденер. Тайный агент прусского правительства, еврей Ефраим, уже известный в Париже, обратил внимание французского дипломата на это совпадение, сообщив ему в то же время о желании Пруссии улучшить и свои собственные отношения с Россией.
Крюденер находился еще в Берлине, «без звания». Приехав в ноябре 1799 года, он сделал визиты прусским министрам вместе с английским поверенным в делах, представлявшим его как простого «путешественника». По истечении месяца он получил, однако, распоряжение выведать взгляды Гаугвица на оборонительный союз, который, по-видимому, был необходим из-за положения дел в Европе. Если бы Пруссия стала требовать заранее указания относительно вознаграждений, которые она могла бы получить за военные издержки, Крюденер должен был, ничего не определяя, «обнадежить ее корыстолюбие». Берлинский двор выказал много готовности принять эти предложения, но находил, что России следует раньше заключить мир с Францией, и предлагал для этого свои услуги. Этому-то и отвечали намеки Ефраима.
Предупрежденный и умевший пользоваться случаем, Талейран выяснил первому консулу пользу, которая получалась при следовании этим путем, выказывая примирительные намерения. Он имел успех и получил разрешение объясниться в этом смысле с прусским уполномоченным в Париже, Сандозом.
Двадцатого января Бёрнонвиль сам вступил на свой пост, остановился в «Hôtel de Russie» и тоже встретился с Крюденером, который совершенно случайно только что переменил гостиницу. И на этот раз, за спиной Ефраима, сам Гаугвиц выступал на сцену с более точными заявлениями: Пруссии будет очень лестно служить посредницей между Петербургом и Парижем, и если Франция согласится на одну жертву в Средиземном море, в особенности, если они будет неприятна Австрии, то этому посредничеству был бы обеспечен быстрый успех. В то же время бывший кавалер Св. Людовика и служитель монархии Бёрнонвиль был, в противоположность Сиэйсу, окружен вниманием и почестями; с ним обращались, хотя он и был разночинцем, как с дворянином прежнего режима, носящим республиканский этикет лишь как случайный наряд, приглашали на большие, равно как и на малые приемы при Дворе. Очень тщеславный и неопытный дипломат, будущий маркиз реставрации чрезвычайно тешился этими приятностями и надеялся играть большую роль.
В чем состояла жертва в Средиземном море, на которую следовало согласиться, легко можно угадать. Представитель республики не замедлил, впрочем, получить об этом предмете более точное указание. Хорошо вышколенный Талейраном, он дал уклончивый ответ: «Франция охотно признала бы царя великим магистром ордена Св. Иоанна Иерусалимского, титул, который мог бы быть так же хорошо учрежден в Петербурге или на Родосе, как и на самой Мальте». Гаугвиц, казалось, удовлетворился этой уловкой, и со своей стороны, уполномочив Бёрнонвиля продолжать начатые таким образом переговоры, первый консул не сделал никакой оговорки по этому особому пункту. Ссылаясь даже на трудность предвидеть желания или требования державы, «которая не ведет себя согласно интересам своей территории, политики и торговли, но руководится единственно увлечениями и непоследовательностями своего монарха», он объявил, что хочет положиться в этом вопросе на советы короля Пруссии.
Оставалось узнать мнение России. Что оно тоже склонялось в пользу примирения, за это Берлинский двор мог, по-видимому, поручиться. Но поведение Крюденера не выражало ничего. Как в гостинице «Soleil d’Or», так и в «Hôtel de Russie», министр делал вид, что не замечает присутствия своих французских коллег. Узнав вскоре – так, по крайней мере, утверждал Гаугвиц – об их дружеском расположении к нему, он не предпринял ничего, что выражало бы малейшее желание на него ответить. Он продолжал даже очень заметно избегать французов, казалось, страшился их любезностей, и когда Бёрнонвиль выразил по этому поводу свое изумление королю, Фридрих-Вильгельм не удержался от такого замечания: