Павел I. Окровавленный трон — страница 26 из 81

И старый король принялся описывать обед, которым угостил его канцлер, перечисляя все кушанья, с подробностью останавливаясь на их достоинствах и на совершенствах сервировки.

— Чрезвычайная пышность! — восклицал король. — Воображение повара, который, между прочим, приготовил и славную Сарданапалову бомбу с эпикуровым соусом, изобретенную кухмистером Фридриха Великого, истощило все свое богатство! Везде курились драгоценнейшие благовония и все десертные блюда покрыты были хрустальными колоколами с прекрасными фигурами!

Безбородко наклонил огромное ухо и толстую щеку в сторону Понятовского, но лицо его сохраняло то же величавое глубокомыслие и невозможно было угадать, доставляют ли ему удовольствие похвалы короля.

— Сарданапалова бомба с эпикуровым соусом! — сказал художник Тончи. — Я предпочитаю печеный картофель с солью.

— А я — цыбулю печеную, — вдруг вымолвил Безбородко и обратился к Гваренги.

Архитектор стал продолжать объяснение планов, огромные свитки которых лежали перед канцлером на малахитовом круглом столе.

Он рассказывал на странном французском языке об устройстве садов и парков при доме и, увлекаясь, с итальянской живостью и пафосом живописал необыкновенные красоты своего создания.

— Главной достопримечательностью садов будут развалины, — объяснял Гваренги, произнося французские слова по-итальянски.

— Гроты и колоннады? — спросил Ростопчин.

— Что гроты! — с презрением сказал Гваренги. — В нашем саду будут настоящие классические руины в греческом и римском стиле. Акрополь и Капитолий! Акрополь и Капитолий! — восклицал архитектор.

Он пустился в подробные описания грандиозного плана перенести в Москву руины античной древности, обелиски, колонны, храмы, термы, амфитеатры и все это сочетать с таким вкусом, так утопить в зелени садов и парков, чтобы в самом деле здесь казалась погребенной и восстающей из гроба вся древность!

Все уже были истомлены грандиозностью фантазии, выполнение которой требовало бесчисленных рук и миллионов и казалось под силу только фараону, но никак не обитателю сермяжной и лапотной Руси, хотя бы и канцлеру, а увлекающийся архитектор, блистая глазами, исполненный вдохновения, все продолжал итальянско-французские объяснения. При этом он так махал руками и подскакивал, чертя на воздухе и как бы осязая формы своих грядущих творений, что несколько раз толкнул огромного мопса, сидевшего у ног Безбородки.

Мопс, наконец, недовольно зарычал. Канцлер сейчас остановил объяснения Гваренги, сказав, что он дослушает в другой раз. Итальянец, огорченный и обиженный, умолк, собрал свитки и вышел.

— Вот счастливейший и богатейший в мире человек! — сказал Тончи. — Еще вашему сиятельству предстоят многие затраты на осуществление сих планов, а при том всякие неудовольствия и затруднения. Между тем, его фантазия все в минуту произвела в действие и превратила в обладателя невиданных дворцов, садов и развалин. Но что такое вся жизнь наша? Сон. Все вещи нам только кажутся, мечтаются. И сны воображения нашего не менее действительны, чем все нас окружающее. Но в них больше совершенства, того вечного совершенства, которое дает истинное блаженство.

— Я знаком с философией вашей хорошо, — сказал король Станислав-Август. — Ею вы нас с королем Людовиком XVIII и благородной дщерью мученика Капета Елизаветой Французской в Митаве утешали.

— Ваше величество говорите истину, — подтвердил Тончи. — Моя система дает высшее утешение человеку и, кроме того, сближает его с самим Творцом — le met nez á nez avec Dieu! Но в Митаве, если ваше величество изволите припомнить, я еще вас утешал чтением «Divina Comedia» Данте!

— Да! да! — улыбаясь, подтвердил Станислав-Август.

И ему представилось, как страдали они от нестерпимой сырости, холода и угара, от дымивших, неисправных печей в деревянном длинном одноэтажном дворце Анны Иоанновны в Митаве. Два лишенные трона короля и дочь Людовика XVI, пережившая казнь родителей, ужасы заключения в Тампле под присмотром санкюлотов, найдя убежище у могущественного русского императора, вели скучную, однообразную, по внешности парадную, но исполненную всевозможных лишений жизнь в скучном немецком городке.

Тончи действительно помогал им забывать свои горести, развивая возвышенную платоническую и пантеистическую философию и читая с ними терцины Данте.

— Могу доставить удовольствие вашему величеству, — сказал Безбородко, — приехали две медные группы славного Жирардена, которые Кольбером были представлены Людовику XIV.

Он приказал принести группы.

Одна изображала похищение Плутоном Прозерпины, другая же Оретия — Бореем.

Понятовский принялся изучать дивные произведения, пускаясь в подробные исчисления их художественных достоинств.

— Ну, а теперь поговорим и с молодым кавалером, едущим в Вену! — обращаясь к Рибопьеру, сказал Безбородко. — В чем вас наставить, юноша? Вена город отличный. Много там народа.

И Безбородко стал рассказывать, будто читая по книге, родословную всех венских вельмож, все тонкости отношений, скандальную хронику, описывал их обстановку, быт, особенности и недостатки, определяя, кому какие подарки должно подносить, если придется хлопотать по важному делу. Все это он пересыпал хохлацким юмором, сохраняя неизменное глубокомыслие.

Все заслушались картинных описаний канцлера, и, в самом деле, Рибопьер в час времени получил полное и всестороннее представление о высшем венском обществе, куда бросали его судьба и воля императора Павла.

— Ваше сиятельство являете лучшее подтверждение моей системы о могуществе воображения человеческого, — сказал Тончи, когда канцлер умолк и стал нюхать из осыпанной бриллиантами табакерки. — Вы населили свою библиотеку двором и аристократией венской, и мы все видели сие избранное общество во плоти перед собою. Так и все дворы Европы в вашем воображении содержите и приводите в движение политику всего света. А между тем никогда не выезжали из России.

Царевна Селанира

Трехдневный срок, данный государем на выезд в Вену камергеру Рибопьеру, был едва достаточен, чтобы собраться, сделать некоторые прощальные визиты, выпить вина с полковыми товарищами, выслушать родительское наставление, отслужить молебен «в путь шествующему» и т. д. и т. д.

Приставленный от императора к господину камергеру и кавалеру посольства дядька Дитрих согласился скрыть истое свое звание. Камергер с ним условился, что будет называть его своим «другом» по недостаточности средств путешествующим на счет Рибопьера, но зато делящимся с ним обширны ми научными познаниями. Дитрих улыбнулся во весь щучий рот свой, сморщив изрытые оспой щеки, когда услыхал о научных познаниях, ему приписываемых. В совершенстве он знал только старый кавалерийский устав саксонской службы.

Желая проститься с княжной Анной, камергер граф Рибопьер в мундире с ключом и шляпой с плюмажем явился к Долгоруковым, но от них узнал, что Лопухина больна, знает об отъезде милого Саши, заочно с ним прощается и желает счастливого пути и всяких успехов в Вене. Так он и не увидал княжну.

Но другой образ заполнял воображение пылкого кавалера посольства. С трепетом ожидал он прощания с той высокой особой, к коей питал возвышенно-платоническое чувство благоговейного обожания Но и тут не пришлось ему лично проститься, на что он так надеялся. Поверенный сердечной его тайны, военный министр генерал-адъютант граф Ливен, по лучивший министерский портфель двадцати двух лет от роду и пользовавшийся полным доверием и милостью императора, накануне отъезда камергера прибыл к нему и передал, что посетить Гатчину куда уже переехал двор, никак отъезжавшему нельзя, и что он не увидит Селаниры. Этим псевдонимом, взятым из романа, написанного Марией, принцессой Вюртембергской, обозначали они высокую особу предмет обожания Рибопьера. Мальчик побледнел и схватился за сердце, выслушав жестокое известие.

— Не крушись, милый рыцарь, — улыбаясь, сказал ему военный министр. — Знай, что платоническое твое обожание нравится и принимаемо благосклонно, в уверенности, что глубокая скромность не позволит даже намека, разглашающего о сем чистом и священном чувстве.

— Эта тайна умрет в груди моей! — пылко сказал Саша. — О, Селанира! Селанира! Ты мое божество! Тебе посвящены все мечты мои! Служить тебе, умереть у твоих ног — мое единственное желание!

— Селанира настолько доверяет тебе, что посылает свой портрет и пакеты, которые ты должен доставить по назначению, — сказал Ливен, открывая бывший при нем портфель.

— Портрет! Селанира посылает мне портрет свой! — восторженно сказал Саша Рибопьер. — О, покажи, покажи!

Ливен достал футляр и передал его другу. Саша раскрыл и нашел там медальон с чудесной миниатюрой, Юная, царственная красавица, подобная лилии, изображена была с совершенным искусством. Античный, тонкий профиль, прелестная головка с золотистыми локонами, которые переплетали нити жемчуга, с цветком около изящного ушка, высокая, лебединая шея, почти девственно круглившаяся под нежной, прозрачной тканью хитона грудь, дышащая совершенством, все восхитительно было в образе Селаниры. С благоговением преклонив колено, юный паладин осмелился прикоснуться устами к изображению своей дамы и, сейчас же надев на шею медальон, спрятал его на груди.

Ливен с сочувственной улыбкой смотрел на это. Потом достал два пакета.

— Вот, милый друг, — сказал он затем, — и поручение от царственной Селаниры. Вот два пакета. Ты поедешь в Краков и там явишься к старой княгине Изабелле Чарторыйской, рожденной графине Флеминг.

— Мать князя Адама? «Матка ойчизны»? Я знаю, знаю! — живо перебил Саша Рибопьер.

— Да, «матка ойчизны»! Но не суетись, а слушай. Видишь этот пакет? На нем нет никакой надписи. Но он запечатан, и на печати изображение. Видишь? Амур, кормящий Химеру. Ты отдашь пакет старой Изабелле Чарторыйской, а она, в свою очередь, даст тебе пакет, тоже без всякой надписи, и тоже запечатанный — только изображение будет обратное: Химера, кормящая Амура. Понял?