Как говорилось выше, женился Павел Михайлович Третьяков поздно, в возрасте 32 лет. Говорилось и о том, что ему, как главе большого семейства, надо было наладить доставшееся от отца дело, найти достойную партию для сестер. Но была и другая причина позднего брака Третьякова, тесно связанная с особенностями его характера. Павел Михайлович долго искал то, что подходило бы ему… в совершенстве. Насколько это самое совершенство возможно в земной жизни.
Искал ли Третьяков женского общества до знакомства с Мамонтовой, случались ли у него увлечения или романы, исследователям неизвестно. Это тайна за семью печатями, и вряд ли когда-либо удастся проникнуть в нее. Исследователь Л. М. Анисов, основываясь на случайном сочетании фактов в биографии Третьякова, делает вывод, что у Павла Михайловича был роман, возможно, даже с «…замужней женщиной из круга ближайших знакомых семьи Третьяковых»[383]. Но на каких основаниях Анисов базирует свое умозаключение? Вот что он пишет в своей книге: «…первой картиной, купленной П. М. Третьяковым для своей галереи, была работа Н. Г. Шильдера „Искушение“. Молодая девушка возле постели умирающей матери отказывается от браслета, предлагаемого сводней. Думается, первое приобретение оказалось неслучайным». И добавляет: «…что-то весьма личное, по-видимому, было в этой картине для Третьякова… Если бы встретилась в его жизни бесприданница, которую бы он полюбил, думается, он женился бы на ней»[384].
Эту фразу Анисов подкрепляет строками из первого завещания П. М. Третьякова, составленного в 1860 году перед поездкой за границу. Купец предполагает сумму 8186 рублей «…и что вновь приобретется в торговле на мой капитал… употребить на выдачу в замужество бедных невест, но за добропорядочных людей». Анисов посчитал это распоряжение П. М. Третьякова доказательством личного интереса Третьякова к некоей небогатой девушке. А поскольку в переписке Третьякова о ней не говорится ни единого слова, Анисову видится порочная связь купца с замужней дамой, которую не следует компрометировать. Вот только… выводы исследователя недостаточно обоснованны.
На пороге смерти, а также перед большими жизненными испытаниями человек как никогда глубоко задумывался о загробной участи своей души. В купеческих завещаниях нередко значатся большие суммы, отписываемые на благотворительность. И попытка Третьякова облагодетельствовать бесприданниц с формулировкой «на выдачу в замужество бедных невест» есть не что иное, как… шаблонная форма, встречающаяся в огромном количестве купеческих завещаний последней трети XIX — начала XX столетия. Так, Г. Н. Ульянова, исследуя предпринимательскую благотворительность тех времен, в конце книги приводит большой список жертвователей. На нужды «бедных невест» жертвовало более 13 % упомянутых в этом списке лиц, среди которых — не только мужчины, но и женщины[385]. С тем же успехом Третьяков мог завещать деньги не на бедных невест, а на стипендии в мещанских училищах либо на призрение вдов и сирот — думается, у него не было причин беспокоиться о бедных невестах больше, нежели о прочих неимущих людях. Кроме того, между моментом, когда Третьяков высказывает желание оставить за собой картину Н. Г. Шильдера (1856), и его поездкой за границу (1860) пролегает около четырех лет. Для того чтобы сопоставить столь отдаленные события, надо обладать немалой фантазией или… желанием сделать нарочито скандальный вывод. Если бы у Третьякова действительно был роман, это непременно отрицательно сказалось бы на его отношениях с друзьями и как следствие неминуемо отразилось бы в переписке. Павел Михайлович являлся в высшей степени занятым человеком, ему не всегда удавалось выкроить время на общение с друзьями. Связавшись с женщиной, он был бы принужден выкраивать на нее время. Но откуда он мог брать это время, кроме как из общения с друзьями? Он стал бы с ними реже встречаться, вызвав с их стороны целый град упреков в невнимании и пренебрежении дружеским долгом, а возможно, и нравоучительных наставлений со стороны более опытных, женатых людей… Ничего этого в переписке Третьякова с друзьями-толмачевцами нет. Кроме того… не следует забывать о характере Третьякова, о его скрытности. Павел Михайлович никогда не стал бы демонстрировать окружающим свои тайные симпатии в столь явной форме, как приобретение картины, тем более она была первой и долгое время не могла «затеряться» в собрании, так как никакого собрания еще не существовало. Слова Л. М. Анисова, относящиеся к личной жизни молодого П. М. Третьякова, не следует воспринимать всерьез, так как его предположение не получило достаточной документации и не встречает подтверждения в источниках.
Разумеется, Третьяков был живым человеком из плоти и крови. Пламя внутреннего огня, то затухавшее, то разгорающееся, требовало удовлетворения, жаждало ответного огня. Наверняка Павел Михайлович увлекался женщинами, мог в кого-то влюбляться. Но вместе с тем он был человеком нравственным и воспринимал отношения между мужчиной и женщиной серьезно, как и подобает христианину. То есть не потакая всякой ударившей в голову страсти. Свидетельств о его легковесном отношении к женщинам не сохранилось. Зато имеются достаточно веские основания говорить о его нравственной твердости в этом вопросе. А. Г. Горавский, сошедшийся с П. М. Третьяковым как раз в 1856 году, двадцать один год спустя напишет ему, вспоминая время их первого знакомства: «…ценю достойного моего Павла Михайловича за полезные два, три слова, которые навсегда послужили мне в пользу вообще (в нравственно-научную житейскую сторону)»[386]. Думается, прозвище Архимандрит Третьяков получил от Медынцева благодаря этой нравственной твердости в вопросе отношения с женщинами, а вовсе не из-за «иконописного» облика.
В силу жизненного опыта, который был приобретен, среди прочего, в общении с женатыми друзьями, Павел Михайлович признавал возможную слабость… за другими, справедливо считая при этом, что, даже потакая слабости, надо знать пределы. Об этом говорит письмо Павла Михайловича художнику А. А. Риццони — человеку влюбчивому, «не вылезавшему» из кратковременных романов. В марте 1865-го Третьяков пишет: «…письмо Ваше от 9 марта из Рима, любезнейший мой Александр Антонович, доставило мне величайшее удовольствие. Хотя Вы и скучаете, но вижу из него, что не праздно проводите время; только вот насчет девочек прихожу в сомнение: не слишком ли уж очень? Всякое излишество вредно»[387]. В феврале того же года Третьяков напоминает Риццони: «…как Вы ведете себя насчет известнаго предмета? Не мое бы дело делать Вам нравоучения, да это из-за желания добра Вам — не очень увлекайтесь! Берегите здоровье и, главное не женитесь на иностранке, как иные сделали»[388].
Павел Михайлович на протяжении многих лет искал такую женщину, на которую откликалась бы его душа, а не только тело. И Господь сделал ему такой подарок за долготерпение.
Обстоятельства, при которых Павел Михайлович познакомился с Верой Николаевной, можно проследить по воспоминаниям их дочерей. Но прежде чем продолжить рассказ о Третьякове, опираясь на их свидетельства, следует уяснить, кто из двух авторов — А. П. Боткина или В. П. Зилоти — более точен в изложении «семейных» вопросов.
Мемуары Боткиной — на первый взгляд более основательные, приведенные в определенную систему, — базируются главным образом на документальных свидетельствах. При этом Боткина в целом ряде случаев… «боится» доверять своей памяти: то ли опасаясь сказать лишнее, то ли не будучи вполне уверенной в точности воспоминаний. Работу над мемуарами она начала в возрасте 70 лет, когда многие детали могли уже частично стереться из памяти за давностью событий. Получается странная вещь: собственно воспоминания, принадлежащие Александре Павловне, — это довольно незначительная часть книги о Третьякове, тонкий слой связующего раствора между солидными «кирпичиками» документальных данных. Там, где документы неточны или ошибочны, вслед за ними ошибается и Боткина. Там, где их нет и где единственная возможность изложить информацию заключается в ее припоминании, Боткина чувствует себя несколько неуверенно, излагая информацию сжато и стараясь поскорее перейти к новому «кирпичику» документа. Впрочем, в книге есть отдельные места, где она забывает о своей боязни и щедро делится собственными воспоминаниями. Таким «живым» материалом наполнены главы о художниках и об их отношениях с Павлом Михайловичем, о личностных особенностях ее отца. Так, Александра Павловна хорошо помнит живописцев, посещавших дом Третьякова, и некоторые обстоятельства их общения с отцом. Работая с мемуарами Боткиной, нужно иметь в виду еще одну их особенность: есть целый ряд аспектов жизни П. М. Третьякова, которые в тексте книги не затрагиваются вовсе или затрагиваются весьма незначительно. Александра Павловна получила предложение написать воспоминания в 1937 году, и когда она работала над ними, ее окружала зрелая советская реальность. Разумеется, она ничего не упоминает о месте Церкви в жизни ее семьи, относительно мало — гораздо меньше и суше, нежели о меценатстве, — пишет о благотворительной деятельности, на которую у ее родителей уходило немало времени и сил. Впрочем… Александру Павловну в этом винить нельзя. В середине 1930-х пролетарский интернационализм сменился советским патриотизмом. Появились возможности — пусть и скромные — размышлять о русской истории, русской культуре. О дореволюционных деятелях. Из-под спуда появились на свет мемуары Боткиной, повествующие, среди прочего, и о тех реалиях, которые окружали ее с детства. Александра Павловна работала как «реабилитатор» своего отца, ее воспоминания крайне дозированны и аккуратны. Ей было чего опасаться: внук Сергея Михайловича Третьякова и ее близкий родственник, С. Н. Третьяков, был обвинен в шпионско-диверсионной деятельности. Его дело рассматривалось в рамках процесса над «Промпартией» (1930). А там всем обвиняемым был вынесен смертный приговор. Его заменили на длительные сроки тюремного заключения, однако… Боткиной предстояло очень аккуратно оправдать свою семью, в том числе — неизбежно — опуская некоторую информацию.