время. Надеюсь, что Вы и меня не помянете злым словом».
И вдруг что-то стряслось. 8 ноября 1878 года Ге пишет:
«Милостивый государь Павел Михайлович. К крайнему сожалению я получил Ваше письмо. Просвещенный человек, находящийся в недоумении, имеет тысячу средств рассеять свое недоразумение, прежде чем человека незаподозренного в мошенничестве прямо обвинить в нем и при этом бросать это обвинение прямо в лицо с цинизмом, неведомым ни в каком порядочном обществе.
Я второй раз повторяю Вам, что посланный Вам портрет Н. И. Костомарова есть единственный экземпляр, писанный мною с натуры, – этот портрет подписан с обозначением года, покрыт лаком, я его после выставки в С. Петербурге не переписывал никогда. Портрет известен художникам Перову, Прянишникову, Мясоедову, Крамскому, Шишкину, Клодту, Клодту брату и всем, участвовавшим на передвижной выставке, затем всей публике».
Павлу Михайловичу показалось, что так долго задержанный портрет Костомарова не тот, который был выставлен. Его поддержал в этом Репин или даже навел на это. Репин писал ему:
«Многоуважаемый Павел Михайлович. Только что Вы уехали, как Елена Ивановна18 сказала, что Костомаров здесь в Москве уже давно, работает в Архиве, и она не знает, долго ли он пробудет; она встречала его у Писемского, адреса его (Костомарова) не знает. Спросить бы у него здесь, только, конечно, уже Вам самим, мне неловко. Я сказал: «Вот и сам автор, судья своим произведениям! Да, конечно, сам, и Ге погрешил тут тем, что это он хотел угодить публике, и самому ему, конечно, нравился больше первый портрет. Да, это уступка художника вкусу публики. Знаменательная уступка.
Ваш И. Репин».
Записка эта без числа, но Павел Михайлович отвечает ему 12 ноября 1878 года.
«Добрейший и любезнейший Илья Ефимович! Н. Н. Ге – на запрос, сделанный ему, – более чем обругал меня и категорически опровергнул сомнение; ввиду этого нелогично делать какие бы то ни было справки, тем более, что я никак не желаю, чтобы Ваше имя было тут впутано.
Дай бог Вам всего хорошего в Питере. Всем кланяюсь.
Искр. пред. Вам П. Третьяков».
15 ноября Павел Михайлович написал Ге извинительное письмо:
«Многоуважаемый Николай Николаевич. Портрет Н. И. Костомарова показался мне совсем не тем, каким он оставался в моей памяти. Он показался мне весь, за исключением манишки, гораздо более оконченным; почему это так показалось, – я не понимаю, но ведь не мог же я выдумать, умышленно создать себе такое представление, не было и не могло быть таких причин к тому. Как бы то ни было, но впечатление сложилось: порок ли зрения или порок памяти виною к тому – я не знаю. Едва ли человек сам по себе виноват, если у него впечатления складываются фальшиво. Не тысячи средств имел бы я рассеять свое недоразумение, а только одно – показывать портрет знавшим его, и спрашивать тот ли это портрет? Но это по-моему было бы не позволительно; это означало бы сомнение в подлинности портрета, заявляемое посторонним лицам, а у меня в душе ни на минуту такого сомнения не было. Я очень хорошо видел, что холст этот писан давно, но мне вообразилось такое обстоятельство. Я слышал от Вас желание перед отъездом сделать повторение для самого Николая Ивановича; Вы могли повторение пройти с натуры, более окончить его; остаться им более довольны; могли найти, что портрет и должен быть более оконченным, и затем окончить также и первый экземпляр. Все это Вы могли, имели полное неотъемлемое право сделать; ведь художник сам себе и господин и судья. Насколько подобные соображения мои могли быть логичны, – я не разбираю, в них могло не быть ни одной капли смысла (что и оказалось на самом деле), но они засели в голове моей, и потому мне – столь близко стоящему к делу нашего искусства – невозможно было оставить их нерассеянными. Я нашел самым простым и приличным – спросить у Вас. Может быть, неумело, неполитично спросил я Вас, но не думаю, чтобы в моем вопросе был какой-нибудь цинизм. Я знал, что вопрос этот щекотливый, но полагал, что Вы снисходительно отнесетесь к нему, понял, что он происходит не из желания же только сделать Вам неприятность.
Ваше письмо, хотя и не может быть приятным, но как ответом на вопрос – я им совершенно доволен. Глубоко сожалею, что знакомство наше и добрые отношения так странно оборвались. В том, что своим необъяснимым недоумением я так огорчил Вас – искренне извиняюсь. Так же точно благодарю Вас и за то удовольствие, какое доставляло мне знакомство с Вами и за уступленные мне Ваши портреты.
Желаю Вам всего доброго.
Имею честь быть Вашим покорнейшим слугой
П. Третьяков».
Но ссора уже свершилась.
Переписка Ге с Павлом Михайловичем возобновилась через десять лет. Думаю, что начали они встречаться и раньше.
Николай Ге
В дальнейшем эта ссора следа не оставила; я помню, с каким интересом и симпатией вся наша семья встречала Николая Николаевича и Анну Петровну во время их наездов в Москву.
Этот «гениальный мальчик», по словам Крамского, едва начавший заниматься искусством, «в продолжение трех лет успел развиться до той высоты, на которой он не только соперничал, но и превосходил многих опытных художников».
Фёдор Васильев
Первая картина, о приобретении которой Павлом Михайловичем мы узнаем, – «Оттепель», за которую Васильев получил премию Общества поощрения художеств в 1871 году. В связи с этим началась переписка между ними. 5 апреля Васильев пишет:
«Спешу объяснить мое долгое молчание. Вы писали мне, что Вам неизвестно, начал ли я повторение картины, купленной Вами… Теперь же я могу Вас уведомить, что конкурс кончился 2 апреля и я взял картину. Надеюсь окончить ее повторение к последним числам апреля».
Хотя Васильев не упоминает нигде в письмах о своей болезни, но в это время он уже болен. Можно предположить, что он простудился весной 1870 года, когда делал этюды для своей картины «Оттепель». Простуда сильно отразилась на его слабых легких. Хмурое небо, пронзительная сырость, которые так ярко выражены в картине, невольно связываются в воображении с его заболеванием. Ведь Репин упоминает о кашле Васильева уже во время их странствований по Волге летом 1870 года. В мае 1871 года, сдав повторение «Оттепели», которое он делал для наследника (Александра III), а оригинал – Павлу Михайловичу, Васильев уехал в Крым. Проездом через Москву он заходил к Павлу Михайловичу и осмотрел его собрание, о чем не раз вспоминает, живя в Ялте. Павел Михайлович снабдил его и деньгами.
Но в сентябре 1871 года Васильев пишет Павлу Михайловичу: «Снова обстоятельства заставляют прибегнуть к Вам, как к единственному человеку, способному помочь мне в настоящем случае. Положение мое самое тяжелое, самое безвыходное: я один в чужом городе, без денег и больной… Если бы не болезнь моя и уверенность, что я еще успею отблагодарить Вас, я ни при каких других обстоятельствах не посмел бы обратиться к Вашей доброте, будучи еще обязанным за последнюю помощь. Мне необходимо 700 рублей, чтобы из них часть послать домой (где тоже нет денег), часть уплатить в Ялте, а на остальные прожить в Крыму по июнь, что, по словам доктора, мне необходимо, под страхом самого плохого окончания болезни».
Павел Михайлович находится под обаянием его таланта, сердечно жалеет его и пишет ему ласково и ободряюще (23 сентября):
«Очень грустно, любезнейший Федор Александрович, что Вы так расхворались. Бог даст, в хорошем климате Вы еще скоро поправитесь, но главное прежде всего спокойствие и осторожность. – Я немедленно выдал Ивану Николаевичу 200 рублей и с удовольствием перешлю Вам в Ялту остальные 500 рублей, только я думаю, что так как Вы останетесь в Ялте по июнь, то Вам вовсе не нужны деньги разом и потому посылаю Вам пока 100 рублей, а потом буду высылать по мере Вашего требования, как напишете, так я и буду высылать.
Картины, в случае как Вы будете оканчивать, присылайте ко мне, я буду Вам продавать их.
Будьте же здоровы, любезный друг, мужайтесь. Кто смолоду похворает, под старость крепче бывает. Но осторожность – всегда спасительна.
Ваш преданный П. Третьяков».
25 ноября 1871 года Васильев писал Павлу Михайловичу, что у него начаты четыре картины, что к марту он думает их окончить. «К будущей осени у меня будет конченных картин штук восемь. Если мне останется хоть ничтожная возможность уберечь эти картины от продажи здесь, то я воспользуюсь ею для того, чтобы, проезжая через Москву, первому Вам предоставить выбрать, если которая либо из них достойна Вашего внимания. Пересылать же их Вам по единичке нет никакой возможности». Он кончает письмо надеждой, что Павел Михайлович не упрекнет себя и его: «Себя – в доверии ко мне, а меня в неблагодарности и в неуменье пользоваться помощью».
31 декабря Павел Михайлович уведомляет Васильева, что конкурс в Обществе поощрения художеств будет в марте. «Может быть, Вы не найдете ли возможным конкурировать?»
Васильев отвечает в январе 1872 года: «На конкурс думаю, что поспею написать… Как мне обидно, что не мог участвовать в передвижной выставке, но за то очень рад, что лучшие произведения, как то: Перов, Крамской и Ге – попали опять-таки в Вашу галерею. Вы, вероятно, читали, как удивляются Вам и Вашей галерее…».
Издали он следит за всем, он все знает от Крамского, который пишет ему длиннейшие письма.
26 января 1872 года Павел Михайлович спрашивает Васильева, какой сюжет картины готовится им к конкурсу. Ему хотелось, чтобы ему первому показали. Васильев посылает в письме набросок картины «Мокрый луг».
3 марта Павел Михайлович сообщает, что картину уже видел и оставил за собой. По просьбе Васильева Крамской пишет критику картины. Но это, собственно, восторженный панегирик. Мы читаем подробное описание этой вещи в письме Крамского к Васильеву от 22 февраля 1872 года. «Первый взгляд не в пользу силы. Она показалась мне чуть-чуть легка и не то, чтобы акварельна, а как будто перекончена. Но это был один момент, я об нем упоминаю к сведению, но во всем остальном она сразу до такой степени говорит ясно, что Вы думали и чувствовали, что, я думаю, и самый момент в природе не сказал бы ничего больше. Эта, от первого плана убегающая тень, этот ветерок, побежавший по воде, эти деревца, еще поливаемые последними каплями дождя, это русло, начинающее зарастать, наконец, небо, т. е. тучи, туда уходящие, со всею массою воды, обмытая зелень, весенняя зелень, яркая, одноцветная, невозможная, варварская для задачи художника, и как символ, несмотря на то, что, кажется, буря прошла, монограмма взята все-таки безнадежная, – все это Вы… Наконец, я ее вынес и поставил рядом с Шишкиным; думал, неся, что она рядом будет жидка. Но нет, этого не было. Эта картина рассказала мне больше Вашего дневника… Сегодня утром ее видели Третьяков и Григорович. Третьяков желает ее оставить за собой, а что касается денег и Вашего долга, то пусть он, т. е. Вы, не размышляет и успокоится, я буду высылать сколько и когда нужно. Я еще ему не назначил цены, он Вам об этом напишет сам, да я хотя и уполномочен от Вас назначить ей цену, но боюсь все-таки. Это трудно, голубчик мой, ей богу, трудно: я было думал назначить 1000 рублей, в крайнем случае, никак не менее 800 рублей. Это, по-моему, самая настоящая цена. Ради бога, напишите, как Вы? Третьяков во всяком случае желает ее иметь. Затем Григорович ничего больше и не г