Павленков — страница 16 из 83

е чины отвергли версию об участии М. А. Куколь-Яснопольского в издании второго тома сочинений Д. И. Писарева. Более того, отфиксировали и тот факт, что Павленков и перед судом везде появлялся в офицерской форме. Даже к прокурору он являлся при погонах!

Нужно было искать другое решение. Он стал хлопотать об увольнении со службы «по домашним обстоятельствам».

И такой приказ получить удалось. После этого угроза военного суда отпала сама собой.

Пока Флорентий Федорович искал всевозможные пути к спасению второй части писаревских сочинений да одновременно к защите своей свободы, не тратила времени зря противоположная сторона. Прокурор Тизенгаузен готовил свою обвинительную речь. В Главном управлении по делам печати тоже изучали существо этого неординарного процесса.

Заслуживает внимания один документ, автор которого предостерегал власти не торопиться в своем желании во что бы то ни стало расправиться с начинающим издателем. 4 июня 1868 года член совета Главного управления по печати Варадинов писал в своем отзыве: «Вторая часть сочинений г. Писарева, заключающая в себе четыре статьи: (1. “Русский Дон-Кихот”, 2. “Бедная русская мысль”, 3. “Кукольная трагедия с букетом гражданской скорости” и 4. “Реалисты”), есть книга положительно вредная, так как в ней разлит тонкий угар атеизма (стр. 3 и 4), проявляющегося, впрочем, в одном месте довольно ощутительно, отвергаются с глумлением все науки, за исключением естественных, извращаются научные понятия, открыто проповедуется реализм (в статье “Реалисты”), выражается глубокое уважение к “Современнику”, осужденному Высочайшею властью, но который, по мнению Писарева, “лучший журнал, когда-либо существовавший в России” (стр. 228), и выказывается задушевное сочувствие к нигилисту Базарову из романа Тургенева “Отцы и дети”, Базарову, от которого даже нигилисты отвернулись с ужасом и негодованием. Кроме того, на стр. 92 находится следующее примечание: “хотя настоящая статья (‘Реалисты’), написанная Д. И. Писаревым в конце 1864 г., носила название ‘Реалисты’, но почему-то ей дали название ‘Неразрешенный вопрос’, под которым она испытала на себе, по словам Писарева, нечто вроде геологического переворота; наиболее вопиющие изменения восстановлены”. Наконец, во всей книге извращение здравых понятий и решительное отсутствие логики. Поэтому я думаю, что книга эта должна быть конфискована, но так как конфискация влечет за собою неудобное предание суду, между тем объясненные тенденции Писарева не предвидены действующими законами о печати, то я не решаюсь принять на свою ответственность конфискацию этого сочинения и покорнейше просил бы, приостановив выход его в свет теперь же, подвергнуть рассмотрению совета Главного управления».

Хотя и туманно, но все же весьма определенно автор отзыва предостерегает, что выиграть данный процесс будет не так просто. Он согласен с тем, что книгу не нужно было бы допускать до публики, однако согласно действующему законодательству добиться этого невозможно. Услышан ли был этот голос? Нет.

5 июня 1868 года Флорентий Федорович Павленков предстал перед судом в Санкт-Петербургской палате. Дмитрий Иванович по-прежнему демонстрировал полнейшее равнодушие к предстоящему процессу. Весь поглощенный мыслями о будущей защите, Флорентий Федорович уже без всяких волнений пробежал полученную 5 июня писаревскую записку. В ней — одни лишь личные интересы критика. «Милостивый государь Флорентий Федорович! Я на днях уезжаю из Петербурга на все лето. Поэтому я прошу Вас, по мере наступления сроков, доставлять мои деньги Николаю Алексеевичу Некрасову, на углу Литейной и Бассейной в доме Краевского. Застать его дома можно по понедельникам, от 1–3 пополудни. Готовый к услугам Вашим Д. Писарев».

Это мы выполним, Дмитрий Иванович. Будьте покойны! Поборемся и за Ваши сочинения… Своих убеждений не меняем! Почему-то вспомнилась встреча с Дмитрием Ивановичем сразу после выхода его из крепости… Сколько радости принесла она обоим! Вера Ивановна, присутствовавшая при этом, ликовала от счастья.

Я, помнится, говорил Писареву о том огромном идейном воздействии, которое он оказал своим творчеством на формирование мировоззрения, на выработку жизненной позиции.

— Влияние и известность, какими Вы пользовались в шестьдесят втором — шестьдесят пятом годах, то есть во времена относительно счастливых годов журналистики, было громадно. Только тот, кто жил в это время в провинции, может составить себе о ней хотя бы приблизительное понятие. Можно без преувеличения сказать, что еще никто из русских писателей не имел таких горячих повсеместных поклонников, какие выпадали тогда на Вашу долю, Дмитрий Иванович.

Это я говорю Вам о себе, о своем друге Вольдемаре Черкасове и о других своих товарищах. Вы были близки нам по духу еще и потому, что являли собой представителя нашего же поколения, в прямом смысле этого слова — ровесника. Вам удалось столь гениально выразить наши думы и надежды, чаяния всей честно мыслящей части общества, что Вы по праву стали нашим «идейным коноводом», как высказался один из наших современников. В Киеве мы не пропускали ни одного номера журнала «Рассвет», где с 1859 года появлялись в библиографическом отделе Ваши публикации. Поражало все. Даже производительность Вашего творческого труда.

Дмитрий Иванович в этом месте заметил:

— Да, работалось тогда прямо-таки в удовольствие. Даже как-то подсчитал на досуге, что ежемесячно предоставлял редакции до тридцати пяти страниц большого формата.

Сообщая Дмитрию Ивановичу, что именно со страниц «Рассвета» познакомился с первыми его литературными опытами — рецензиями «Обломова» И. Гончарова, «Дворянского гнезда» И. Тургенева, «Трех смертей» Л. Толстого и другими, я добавлял:

— Хотите знать, что особенно привлекало меня и моих друзей в Ваших статьях? Прежде всего — оригинальность, которая сделалась впоследствии отличительной чертой всех Ваших произведений, лежала в основе Вашего характера и в складе всей Вашей личности.

С интересом, помню, слушал тогда Дмитрий Иванович мои признания. Я тогда и такой темы коснулся. Сказал, что все мы, молодые офицеры, сходились в том, что Писареву присущ культ умственной деятельности. Исходной точкой всех Ваших воззрений на окружающие явления, говорил я, была неограниченная, фаталистическая вера в разум. Мы все были убеждены, что разум был у Вас своего рода религией. Перед мыслью Вы благоговеете, только за ней одной и признаете силу, прочность и будущность. В Вашем лице для нас представал своего рода язычник, который с анатомическим хладнокровием срывает с рассматриваемых предметов самые красивые оболочки. И если при вскрытии внутри их не обнаруживает пропорциональной частицы его божества, то безжалостно бросает рассеченный предмет в мусор. Только таким приемом и объясняются Ваши статьи о некоторых неприкосновенных будто бы представителях нашей литературы. Если в них и есть преувеличения, то эти преувеличения чрезвычайно последовательно вытекали из высокого начала — из Вашего требования, чтобы все, что рассчитывает на прочность и влияние, прежде всего было разумно, сознательно, продуманно, а потом уже справедливо, человечно и т. д.

Интересно, что закончил я тогда свой затянувшийся монолог о нашем восприятии писаревских идей такой довольно-таки выспренной фразой: «Ум прежде всего! В этих трех словах… — весь Писарев со всеми его достоинствами и недостатками».

Создалась в те часы нашей прогулки по набережным Невы такая атмосфера искренности, что все это звучало без фальши, не воспринималось с какой бы то ни было примесью ложных эмоций.

Дмитрий Иванович в ответ на комплиментарные слова почему-то обратился к своей студенческой поре.

— Когда я пришел в Петербургский университет, жизнь там шумела. Конечно, для науки нужен больше не шум, а тишина и спокойствие. Но разве это тогда было понятным? Первое, что услышал в стенах университета, что захватило меня целиком, было не лекцией одного из умудренных профессоров, а речью студента старшего курса. «Отрицание, самое беспощадное отрицание необходимо нам для обновления старой жизни. Прежние принципы нравственности и гражданственности не могут удовлетворить нас, молодежь. Мы смело и торжественно отвергаем их…»

И я отрицал. Отрицал многое — страстно и убежденно…

Флорентий Федорович прервал свои воспоминания, отложил писаревскую записку и вновь углубился в изучение обвинительного акта…

В день процесса на скамью подсудимых Павленков пришел во всеоружии юридических знаний. Как отмечал впоследствии Н. А. Рубакин, несмотря на свои двадцать восемь лет, Павленков проявил в своих речах и ум, и знания, и ловкость самого опытного адвоката. Он логически подводил судей к пониманию ответственности самих цензоров за создание возникшей ситуации с публикацией писаревских статей.

С убежденностью и страстностью высказывается издатель против прокурорского толкования указа 6 апреля.

«…Статья, предусматривающая преступление, возводимое на меня г. прокурором, существовала и в уложении 1857 г. с той лишь разницей, что там она стоит под № 1356. Но где же тогда неопределенность постановлений, действовавших до указа 6-го апреля, или, может быть, номер 1001 определеннее 1356-го?.. Но тогда пусть г. прокурор объяснит мне эту кабалистику. Вот к каким несообразностям может привести преследование цензурованных книг. Но понятно, что если обвинение в нарушении той или другой статьи закона приводит к несообразности, то значит, что его не существует…»

После сказанного можно признать, что если и допущено какое-либо закононарушение, то речь может идти исключительно о статье 1712 Уложения о наказаниях, в которой говорится о секретных указаниях цензорам. Значит, при конфискации второй части сочинений Д. И. Писарева все определялось не закононарушением, а какими-то другими мотивами. «Надо здесь намекнуть на выстрел Каракозова», — вспомнилось напутствие Черкасова. И Павленков говорил дальше.

«…После всех известных событий цензурный комитет так засуетился, что стал впопыхах обращать свои преследования не столько на идеи, сколько на знамена этих идей, на известные имена. Но понятно, что с именем