Павлик — страница 21 из 40

— Ну что вы, Белла!.. — сказал он покаянно. — Я вовсе не хотел… — Фраза не складывалась, Павлик взял маленькую руку девушки и слегка пожал.

Они подошли к дому Беллы и остановились возле калитки, Павлик все еще держал руку Беллы в своей.

— Не сердитесь на меня, — сказал он. — Вы очень славная, мне хорошо и легко с вами…

Светлые глаза Беллы как-то странно, выжидательно и напряженно глядели на Павлика из темноты.

— Что вы, Беллочка? Что вы так смотрите?..

Павлик не договорил, судорожным движением Белла подалась к нему, что-то умоляющее было в ее поднятом к нему лице, в преданном, жалком взгляде. Затем выражение лица девушки вдруг изменилось, в нем будто омертвело что-то, может, оттого, что закрылись глаза; она взяла Павлика рукой за шею, притянула к себе и прижалась полуоткрытым ртом к его губам.

Чуть задохнувшись, Павлик осторожно освободился от ее рук и губ. Он был взволнован и тронут внезапным порывом девушки, но одновременно возникло в нем какое-то жесткое чувство протеста.

Пусть он нравится Белле, поступила бы она так, если бы они встретились в Москве, в мирное время? Нет! Это было одним из тех послаблений, которые люди позволяют себе, оправдываясь войной. Таким вот ослаблением нравственного и морального начала оскорбило его письмо Кати. Толкнуться в училище с черного хода, «воспользоваться моментом», отказаться от почти приобретенной профессии ради сомнительного дара, а потом, когда сорвется, все свалить на войну… Это было явлением того же порядка, что и броситься очертя голову навстречу случайному, непроверенному чувству без страха перед ошибкой и раскаянием — война все спишет. Будто самое слово «война» уже содержит в себе искупление любого проступка. И почему-то этому особенно легко поддаются люди, почти не затронутые войной, вроде Кати или вот этой девушки. А вот Оля, по которой война прошлась колесом, не попустит себя, не сделает ничего такого, что пришлось бы оправдывать войной…

— Почему вы молчите? — встревоженно спросила Белла и убитым голосом добавила: — Я вам не нравлюсь?

— Нравитесь, вы милая, чудесная девушка, — сказал Павлик, в эту минуту он куда больше нравился самому себе. — Но я не признаю поступков, которые совершаются только потому, что сейчас война. А мы с вами даже не на войне. Просто рядом нет мамы, московской квартиры, привычного и сдерживающего обихода…

— А почему вы не объясняете этого другим? — обиженно проговорила Белла.

— Чем же, например?

— Любовью! — это прозвучало важно, чуть неуверенно и очень по-детски.

Павлик усмехнулся:

— Не слишком ли быстро? К тому же я женат и люблю свою жену.

Белла пристально посмотрела на него в темноте:

— Если вы действительно так любите жену, от души желаю, чтобы она разделяла ваши взгляды на войну и человеческие обязанности!

Это прозвучало уже совсем не по-детски, удар был нанесен сильной женской рукой и с чисто женской интуитивной меткостью.

— Я желаю ей того же, — произнес Павлик тихо и серьезно.

Белла протянула ему на прощание руку:

— Спасибо за правду!

— Спокойной ночи! — мягко сказал Павлик.

Он уже порядком отошел от дома Беллы, когда вслед ему, из-за штакетника, через всю ночь пронеслось звонко, отчаянно и нежно:

— Я все-таки вас очень люблю!..

12

В городской комендатуре Павлику сообщили адрес наборщицы районной газеты Анны Самохиной. Московская улица находилась где-то на краю города, и Павлик долго блуждал среди обгорелых, разрушенных домишек, но отыскать ее никак не мог. Вконец отчаявшись, он постучался в первый попавшийся дом, в котором угадывались некоторые признаки жизни. Ему открыла заспанная девчонка в валенках на босу ногу, с голыми, красными коленками.

— Московская?.. — девчонка зевнула, поглядела куда-то мимо Павлика. — Что за церквой?.. Да она сгоревши…

Но улица сгорела не вся, в конце ее уцелел довольно большой дом под железной крышей. Около дома толпились раненые, кто на самодельных костылях, кто с палочкой, у кого рука в лубках, у кого подвешена на грязном бинте. Над маленькой, криво прибитой фанеркой — «Питательный пункт» — возносился огромный щит с изображением седовласой, неистово-прекрасной женщины, простершей вперед руку и посылающей сынов своих на смертный бой.

Павлика удивило, что питательный пункт для раненых загнали на самый край города: нелегко же им, хромым и увечным, добираться сюда! Он прошел в полутемные сени, густо пахнущие гороховым супом. Обширное, сумрачное помещение было битком набито бойцами, ожидающими своей очереди на получение тарелки супа и хлебного пайка. Вид у людей был размундиренный: шинели не подпоясаны, у иных просто внакидку. В темноте Павлик на кого-то наступил, человек нехорошо закричал. Неприютно было на питательном пункте, зато полстены занимал плакат, на котором, не то смеясь, не то крича во все горло, боец подрывал гранатой огромный немецкий танк, подпись гласила: «Смелого пуля боится, смелого штык не берет!». Этим как бы утверждалось, что толпившиеся здесь раненые бойцы были трусами, поскольку их не побоялась немецкая пуля и достал вражеский штык. Вот она хохлаковщина! Вместо того чтобы поудобнее расположить и оборудовать питательный пункт для раненых, какие-то хохлаковы притащили сюда этот плакат!..

Павлик вышел на улицу. В крайнем окошечке дома теплился свет керосиновой лампы, за столом ужинала семья, верно, то были хозяева дома, потесненные питательным пунктом. Отыскав дверь, Павлик шагнул через порог. Старик с бледной лысиной в окружении желтовато-серых, похожих на паклю, волос и две пожилые женщины хлебали из общей миски гороховый суп.

— Дом семь?.. — повторила за Павликом одна из женщин. — Это наискось от нас, он еще осенью сгорел. Самохины там, и верно, проживали. Самого-то в армию взяли, а Нюрка куда-то перебралась.

— Может, к Тарасихе, они вроде сродни? — отозвался дед.

— Тоже родня — седьмая вода на киселе! — возмутилась другая женщина. — Старый человек, а чего городишь! Вы его не слушайте, — обратилась она к Павлику. — Тарасихин свекор ейному свекору…

— А где живет эта Тарасиха? — мягко перебил Павлик. Он понял, что словоохотливость женщин идет от пустоты нарушенного, сбитого, оголенного войной бытия, когда цепляются за каждую возможность отвести, отогреть душу.

— А на Луговой, где ей еще жить-то?

— Номер дома не скажете?

— Кто его знает! Считайте от угла третий иль четвертый, а вернее всего, так шестой. Прямо сказать, за магазином…

— Сгорел магазин-то… — вставил дед.

— Нешто без тебя не знаю? — огрызнулась женщина. — Вот, где магазин был, так через дом, нет, через два дома, как раз Тарасихина усадьба. Только никакая она не родня Самохиной…

Павлик уже не слушал.

Луговая улица была ему знакома, рядом находился склад АХО. Улица тянулась от железнодорожной линии до голубого окна околицы, вся в плешинах и пустырях от пожарищ, и отыскать нужный дом оказалось делом мудреным.

Павлик растерянно огляделся: куда идти? Неподалеку от него, у обвалившегося плетня, старая дочь прощалась с дряхлой матерью. Их родство угадывалось сразу по их лицам, различавшимся лишь глубиной морщин. У дочери из-под платка выбивались светлые с сединой волосы, за плечами котомка, в руке посох. Мать с тоскливо-вопросительным выражением, свойственным глухим, неотрывно глядит на дочь, а та говорит громким, дрожащим голосом:

— Прощай, мать, может, убьют тебя…

Не понять: то ли это предположение, то ли надежда?

Мать не слышит, дочь приближает губы к большому, голому уху старухи:

— Бомбов, бомбов, говорю, много бросают!..

Мать не слышит, и дочь, махнув рукой, уходит. Куда и зачем она идет? Побираться? Или есть где-то близкие люди? Павлик нагоняет женщину: не известно ли ей, где тут был магазин? Женщина полна своим, она долго не понимает Павлика. Наконец слабым мановением руки указывает куда-то в конец улицы.

— Далеко собрались? — спрашивает Павлик.

— А кто его знает! — равнодушно отвечает женщина.

— Зачем же вы идете?

— Как зачем? Не помирать же на месте…

Павлик отыскал сначала погорелье бывшего магазина, а затем и дом Тарасихи. Открыв дверь, он услышал звонкий стук костяшек домино: четверо бойцов с ожесточением забивали «козла». Из-за ситцевой занавески, отделявшей закуток меж печью и стеной, слышался захлебистый плач и негромкий причет женского и детского голосов:

— Ох, доченька, сиротинушка моя горькая!..

— Ох, мамонька ты моя милая!..

— Мужа у ней убили, — пояснил один из бойцов. — Вчерашний день извещение пришло…

Павлик хотел было покинуть дом, но боец остановил его:

— У вас дело до ней?

— Да… но только…

— Так мы ее сейчас вызовем, — спокойно сказал боец и негромко крикнул: — Петровна, тут тебя спрашивают!..

Ситцевая занавеска колыхнулась, и, оправляя юбку, из закутка вышла маленькая, еще молодая женщина с заплаканными глазами.

— Самохина? — переспросила женщина и ладошкой утерла нос. — Верно, квартировала она у меня. Только месяца, почитай, три как съехала. Вам бы к сестре ее сходить, Настька-то должна знать.

— А где сестра живет?

— На Почтовой. Только не у самой почты, а правее, возле баньки.

Павлик поблагодарил и вышел. Вослед ему несся стук костяшек и влажный всхлип двух голосов, женского и детского…

Анны Самохиной в доме Настасьи тоже не оказалось, но Павлик с первых слов хозяйки почувствовал: горячо!

— А вам зачем Анька занадобилась? — подозрительно спросила Настя. Она стирала белье в корыте и сейчас, разговаривая с Павликом, вытирала фартуком большие, мертво-белые, размокшие в мыльной воде руки. Юбка сползла с ее костлявых бедер, под вылинявшей кофточкой едва ощущалась тощая, плоская грудь, но смуглое лицо женщины с глубокими западинами глазниц и худыми висками было все же красиво, какой-то южной, нерусской красотой. Возле корыта крутилось несколько ребятишек, но стирала женщина не на своих детей, а на военную братию: на веревке висели голубые трикотажные рубашки и кальсоны, байковые и бумажные портянки.