Павлик — страница 23 из 40

«…Что же делать, сыночек, если Катя может любить человека, только пока он с ней. Она вполне искренне сказала, что этого не случилось бы, останься ты в Москве…»

Значит, мама говорила с Катей, видела ее! Павлик обратился к началу письма…

Мать писала, что, к сожалению, не может сказать ничего дурного о новом муже Кати: очень вежливый молодой человек, некрасивый, но приятный, высокий, ладный. Ходит с палочкой — только что выписался из госпиталя, где и состоялось знакомство.

«Он обладает перед тобой, по меньшей мере, двумя преимуществами: он здесь, а ты далеко; кроме того, он убежден, что Катя будет великой певицей, и с трогательным вниманием следит, чтобы Кате не надуло, чтобы она не простудила горло…»

В этом сдержанном, рассудительном, чуть ироническом, продуманно-бесстрастном письме Павлик увидел то, что мать тщетно пыталась скрыть: ее тревогу, ее оскорбленность, ее протянутые к нему руки. Это читалось в доходящем до сухости самоограничении, в трепетной боязни ненароком усилить боль, в том, наконец, что мать написала так непривычно много, словно боялась отпустить его от себя, оставить одного. Она не хотела быть утешительницей, но если у Павлика стало теплее и надежнее на сердце, значит, письмо принесло утешение. Да и что такое утешение? Тепло, протянутой к тебе руки…

«На больших путях твоей жизни, — заключала мать, — ты с Катей уже не встретишься. Прими это и иди дальше. Твоя мама».

И он пошел дальше. Если бы Павлика спросили теперь, хочет ли он после всего происшедшего вернуть Катю, он бы с полной убежденностью, что не грешит против самого сокровенного в себе, ответил: «Нет». Куда же девалась в нем недавняя страстная привязанность к Кате, телесная слитность с ней, с ее живым образом? Не в силах найти ответ, Павлик решил, что для постижения этого ему, видимо, недостает душевного опыта. Наверное, так бывает не с ним одним…

И все же по вечерам, когда утихала дневная суматоха, его охватывало ощущение какой-то давящей тяжести. Он не думал о Кате, но, отыскивая причину своего тягостного состояния, всякий раз приходил к выводу, что оно неведомым образом связано с ней.

В одну из таких трудных минут Павлик отправился в отдел к Гущину:

— Товарищ батальонный комиссар, разрешите обратиться?

— Говорите.

— Пошлите меня в командировку. Почти все мои товарищи побывали в частях, один я будто прикован к Вишере!

Гущин посмотрел на Павлика и тут только увидел, что у стоящего перед ним техник-интенданта измученные глаза. Он что-то вспомнил, в смущении огладил свою бритую голову и тихо сказал:

— Всякое в жизни бывает, Павлик. Я подумаю об этом…

Через несколько дней Павлик узнал, что Гущин командирует его на передний край в качестве диктора радиопередвижки.

Боясь, чтобы начальство не передумало, Павлик поторопился в отдел и взял у Оленьки командировочное предписание, начинавшееся волнующими, хотя и несколько зловещими словами: «Вам предлагается убыть»…

— А ведь мы насовсем прощаемся с вами, Павлик, — сказала Оля.

— Почему так?

— Меня в Ленинград отзывают, уже и пропуск пришел.

— Как же это случилось?

— Мне удалось списаться с моим бывшим начальником, он и устроил…

— Значит, вы сами?..

— Ну да! Я тут вон какая здоровая стала, толстая, кушак не сходится! — Оля засмеялась.

— Всего вам хорошего, Оля, а Ленинграду низкий поклон!

— Передам, — серьезно сказала девушка, — вы, и правда, наш город любите. Выйду на Неву у Дворцового моста и поклонюсь от себя и от вас на все четыре стороны.

Павлик крепко пожал руку девушки с шершавыми подушечками на кончиках пальцев…

Придя в АХО за продаттестатом, Павлик узнал, что ему надлежит получить также вещевое довольствие. Замначахо, кудрявый Чеботарев, лично отправился на склад, чтобы должным образом экипировать Павлика. Он вручил ему целый ворох отличной одежды: белый дубленый полушубок, дубленую безрукавку на овечьем меху, ватные штаны, рукавицы, скрипучую кобуру для пистолета, портупею с блестящей медной пряжкой. Все это обмундирование давно полагалось Павлику, но выдавать его политотдельцам, не вылезавшим из Вишеры, казалось Чеботареву разбазариванием казенного имущества. Однако стоило политотдельцу получить командировку на передовую, как Чеботарев щедро распахивал свои закрома. Уж тут он не скупился, а старался даже подобрать одежду и по мерке, и к лицу, и по вкусу. Он заставил Павлика немедленно облачиться в новую одежду, сам застегнул на нем портупею и, подведя к зеркалу, произнес с глубоким душевным удовлетворением:

— Кем вы были и кем стали?

Павлик и сам едва узнавал себя в том плакатно-мощном воине, который глядел на него с тусклой глади зеркала. Схваченный в талии сборками, туго подпоясанный ремнем полушубок подчеркивал размах плеч, стройную крепость фигуры; портупея красиво пересекала грудь, а в тугой, кирпичного цвета кобуре таилась смертоносная сила…

Когда этот новый Павлик предстал перед Гущиным, тот оглядел его со всех сторон, заставил пройтись по комнате.

— Отлично, отлично, Павлик! — воскликнул Гущин, и в голосе его, и в выражении лица явственно проступало то, что Ржанов называл «взорлением». — Хорош! Вот это я понимаю: политотделец!

— Рад стараться, товарищ батальонный комиссар! — отозвался в тон ему Павлик.

— Это и кстати, Павлик, — продолжал Гущин. — Ведь вы едете не только в качестве диктора, но и как уполномоченный отдела. Потолкуйте там с полковым комиссаром Елагиным о наших листовках и газетах, пусть выскажет свои замечания. Он человек головастый, доктор наук, да и ближе стоит к противнику. Обсудите с ним и эту радиопередачу, составленную Алексеевым, подумайте вместе и над новыми темами, новыми формами пропаганды… Инициатива — вот чего нам больше всего не хватает! — он протянул Павлику руку и улыбнулся ему своей милой улыбкой. — Ну, как говорится, ни пуха ни пера!..

Когда Павлик вышел от Гущина, снегопад, длившийся много часов подряд, прекратился, с чистого неба в морозную хрупь воздуха пролился яркий негреющий свет солнца. Толстый покров снега сравнял деревянный тротуар с мостовой, и Павлик шел серединой улицы, убегающей в голубоватую, распахнутую бомбами пустоту.

Над низенькими домами возносились старые березы, они до стрежня улицы простирали свои могучие, выложенные снегом ветви. Павлик залюбовался толстенным, причудливо искривленным суком, снег, покорно следуя всем его изгибам, лежал на нем подобно огромному дремлющему удаву. Змеиное тело утолщалось к середине, будто там торчал непереваренный кролик, а маленькая, плоская голова с противной истомой прижалась к стволу. Изощрив свою фантазию над этим зрелищем, Павлик двинулся дальше.

Навстречу ему, занимая всю ширину улицы, неспешно двигалась группа высших командиров в генеральских папахах, в щегольских, отделанных кантом шинелях и брюках с лампасами. Павлик узнал командующего фронтом, его заместителя, начальника штаба, члена Военного совета. Он посторонился, давая дорогу, и сердце его сладко замерло: между командующим фронтом и начальником штаба, в барашковой папахе, в стянутой в талии шубе из мягкого сукна с меховым воротником, шел маршал Ворошилов. В первое мгновение Павлик подумал, что грезит наяву. Но нет, разве мог он спутать с кем-нибудь Ворошилова, он столько раз видел его на трибуне Мавзолея, на бесчисленных фотографиях и картинах! Чистое круглое лицо маршала было розовым от мороза, седоватая щеточка усов, как и седые виски, отливала легкой голубизной. Павлик вглядывался в эти с раннего детства знакомые черты человека, ставшего при жизни легендарным, человека, о котором он слабым, детским голосом пел одну из первых своих песен: «Ведь с нами Ворошилов, первый красный офицер»…

Ворошилов подходил все ближе, Павлик уже различал морозный парок дыхания, облачком вылетавший из-под голубоватых усов и оседавший на мехе воротника. И тогда, не зная, как выразить свой восторг, свою преданность, Павлик вытянулся что было силы и откозырял с никогда не дававшейся ему адъютантской лихостью. И все генералы дружно ответили на это приветствие, восхитив Павлика демократизмом армейского устава, по которому один техник-интендант 2 ранга может заставить откозырять себе десяток генералов. Ворошилов, занятый разговором с командующим, рассеянным и в то же время изящным в своей, десятилетиями выработанной, четкости движением коснулся рукой, затянутой в шерстяную перчатку, папахи над серебристым виском. Краешком глаза он на миг задел Павлика и, верно, угадал его душевное состояние. Маршал чуть повернул голову, его небольшие, светлые, серьезные глаза задержались на фигуре Павлика, и под усами что-то дрогнуло. То была не улыбка даже, а отблеск улыбки, предназначавшейся одному Павлику. Остальные генералы, верно, не заметили того короткого внимания, каким представитель Ставки подарил неизвестного молодого командира в белом полушубке. Но Павлик всем сердцем ощутил незримую связь, на мгновение протянувшуюся между ним и прославленным маршалом, и эта встреча показалась ему добрым предзнаменованием.

14

Выезжал Павлик на рассвете. Тихий, пепельный сумрак окутывал городок. Только на востоке в серую наволочь, затянувшую небо, просачивалась робкая желтизна. В жестяном коробе радиопередвижки было холодно, хотя радист включил электропечку. Холодом веяло от металлического щитка приборов, вмонтированного в переднюю стенку, от железных, узких скамеек; потолок и стены обросли морозным инеем.

Командир машины, воентехник 1 ранга Лавриненко, рослый, костлявый, сумрачный человек, все время протирал засаленным рукавом полушубка маленькое квадратное окошко, глядящее в кабину водителя. Из этого окошка сквозь лобовое стекло просматривалась вперед дорога. В двери, расположенной сзади, находилось другое окошко, Павлик прогрел в нем дыханием очко и стал глядеть на дорогу, домики и деревья, убегающие вспять.

Машина вышла за околицу, простор распахнулся небом, и вокруг разом посветлело. Глубоко оседая всей своей тяжестью на рессоры, машина выбралась на шоссе, миновала контрольно-пропускной пункт, где томи