вшиеся в ожидании попутного транспорта бойцы и командиры безнадежно помахали ей вслед руками, и с рычанием, с натугой стала набирать скорость.
Предстояла трудная и опасная совместная работа, осложнявшаяся двойственным положением Павлика. По инструкции диктор являлся командиром машины, он отвечал и за материальную часть, и за людской состав. Но Павлик лишь исполнял обязанности диктора и потому официально не был введен в командование машиной. Ясно, что Лавриненко подчинится ему лишь в том случае, если внутренне признает за ним командирское право. Все зависело от того, как поведет себя Павлик, сумеет ли он завоевать авторитет.
Лицо Лавриненко хранило хмуро-непроницаемое выражение. Радист и механик резвились, сидя бок о бок на лавке, они то и дело толкали друг дружку локтем. Так балуются школьники на уроках, да оба паренька, похоже, недавно расстались со школьной скамьей.
Машина двигалась медленно. Проминая своей тяжестью снег, она обнажала деревянный, из косо связанных стволов настил, пролегший через болото. Основательно изжеванный обутыми в цепи колесами грузовиков, настил был к тому же искромсан снарядами и бомбами. Машине то и дело приходилось объезжать глубокие бомбовые ямины, осторожным нырком одолевать мелкие воронки от снарядов; порой в разрывах настила колеса начинали буксовать, но потом вновь ухватывали твердь и выбрасывали машину на щит настила. Изредка обочь дороги возникал грузовик с замолкшим мотором и копошащимся возле него водителем; под передком грузовика обычно горел костерик, призванный оживить мотор, и слабый огонек лишь подчеркивал царящий в просторе холод и сиротливое одиночество водителя. Как правило, лица водителей были обожжены морозом, а у одного лицо, словно маской, было покрыто темным струпом, и странно светло и живо блеснул с этого лица взгляд им вослед…
— Мученики — волховские шофера! — проговорил как бы про себя Лавриненко.
Не успел Павлик отозваться, как Лавриненко быстро прошел мимо него, распахнул дверцу и спрыгнул на дорогу.
Навстречу шла колонна тяжелых грузовиков, передвижка замедлила ход, затем и вовсе остановилась: не так-то просто разъехаться на узкой дороге! Лавриненко кинулся вперед и встал между передвижкой и грузовиками. В этом было что-то от нечичковской дорожной суетливости, и Павлик невольно улыбнулся.
Вскоре Лавриненко вновь залез в машину и дал приказ трогаться. Его лицо было багрово-сизым, как у удавленника, он широко и резко откидывал назад руки, ловя ртом воздух.
— Прижало? — спросил радист.
— Малость… — прохрипел Лавриненко, все еще не в силах отдышаться.
Лавриненко вел себя по-хозяйски, он прикрыл собой передвижку, а Павлик в это время барственно посмеивался над его суетливостью. В молчаливой решительности Лавриненко чувствовалось, что он считает себя хозяином машины. Злая досада охватила Павлика. Попадись им теперь навстречу грузовик, он знал бы как поступить! Ведь и Лавриненко действовал не наилучшим образом: нельзя же всякий раз превращать себя в буфер! Но словно назло, дорога впереди была пустынна, и Павлику оставалось лишь молча переживать свою неудачу…
Постепенно досада его улеглась. Дорога шла опушкой леса, матерые ели, нагрузшие снегом, стояли вперемежку со старыми, кряжистыми березами. Павлик поймал себя на том, что природа не вызывает в нем прежнего радостного, взволнованного чувства. Ему было семь лет, когда мать, как бы впервые, показала ему дерево. Конечно, он и до этого тысячи раз видел деревья, лазил на них, сбивал ноги об их корни, искал у их подножий грибы и ягоды, срезал ножиком кору, чтобы сделать лодочку. Но дерево как прекраснейшее творение природы он впервые увидел — узрел, лишь когда его показала ему мать. То была старая плакучая береза, росшая на крутом берегу извилистой, омутистой Клязьмы.
— Смотри, Павлик, какое красивое дерево! — сказала мать.
Павлик посмотрел на изрезанный морщинами ствол в седоватой бородке мха, на развесистые, толстые сучья и гибкие ветви, полные маленьких, заостренных, чуть подрагивающих листочков. Все это было знакомо ему, привычно, и Павлик не понял матери. Но он верил ей, и снова посмотрел на березу как бы омытыми глазами. Она была высокая, от земли до неба, у нее была громадная, величавая крона. Павлик ощутил свою малость перед ней, и дерево его испугало.
— Посмотри, какое оно спокойное, надежное, доброе! — сказала мать.
Павлик глядел на березу и уже не боялся ее. Он был взволнован, но не видом дерева, которое так и не открылось ему, а столь редким у матери выражением глубокой нежности.
— Это дерево нашей родины, — сказала мать. — Русская береза.
Павлик вновь не понял матери, но в горле у него вдруг вскипели слезы: от ощущения ли скрытой прелести мира, которая когда-нибудь откроется и ему, от любви ли к матери, давшей ему коснуться ее сердца. Так, через мать, вошла в него любовь к дереву. В самые трудные минуты жизни один лишь вид дерева мог сделать его счастливым. Но с той поры, как началась война, он перестал радоваться деревьям, не замечал их. Вот и эти ели, высящиеся по сторонам изрытой воронками военной дороги, где обмороженные шоферы возятся с заглохшими моторами… Их зеленый и свежий мир никак не сочетается с тем, враждебным жизни, что несет с собой война, и с той душевной озабоченностью, какую накладывает на тебя война… Мысли Павлика внезапно были прерваны Лавриненко, кинувшимся к дверце машины.
— Что случилось? — спросил Павлик.
Лавриненко не ответил, и Павлик следом за ним спрыгнул на дорогу. Навстречу шла, надвигалась колонна грузовиков. Павлик рванулся вперед и, подняв правую руку, заступил грузовикам дорогу.
Головной грузовик остановился, когда бампер его почти коснулся ног Павлика, шоферы повысунулись из кабин, что-то кричали, ругались. Павлик подал знак водителю передвижки: езжай! Тот медленно тронулся вдоль колонны, жестяной кожух радиоустановки скользил в десятке сантиметров от бортов грузовиков.
Из заднего грузовика выскочил капитан и накинулся на Павлика: на каком основании — черт побери! — он задерживает колонну?
— Эта машина, — сказал Павлик, указывая на передвижку, — одна на весь фронт.
— А мне плевать! — ответил капитан с бледным, усталым лицом и глазами в темных обводах. — Трогай!.. — гаркнул он водителю головного грузовика.
— Стой! — Павлик поставил ногу на бампер.
— Трогай, мать твою!.. — заорал капитан.
Водитель высунул из кабины такое же усталое лицо и сказал плачущим голосом:
— Да что трогать-то? Пусть они с дороги уйдут!..
— Уйдешь ты или нет? — почти шепотом сказал капитан, он задыхался от злобы и бессилия.
— Не распускайтесь, — тихо отозвался Павлик.
Тут он увидел, что передвижка зашла в хвост колонне, убрал ногу с бампера и обернулся к Лавриненко:
— Пошли, товарищ Лавриненко!
Воентехник только кивнул головой, но была в этом движении какая-то теплая готовность, и Павлик подумал, что одержал маленькую победу.
Лавриненко, хоть и носил кубари, считал себя просто техником на войне. К подчиненным ему бойцам он относился точно так же, как в мирное время к своим подручным в радиомастерской, и еще менее ощущал за собой право приказывать шоферам других машин.
Павлик тоже не очень-то верил в свое командирское звание, но считал себя обязанным в него верить, а следовательно, и вести себя как настоящий командир. И Лавриненко ощутил сейчас это различие между ними — различие между тем, кто способен быть только хранителем машины, и тем, кто может быть ее командиром. Его кивок означал: коль ты сам веришь тому, что ты командир, — действуй!..
Они были уже неподалеку от цели путешествия, когда за ними погнался немецкий самолет. Поначалу Павлик не обратил внимания на тонкий, как бы скользящий звук, словно кто раз-другой шваркнул по крыше рашпилем. Но затем он увидел тень самолета, пробежавшую по снегу, и услышал его рокот, вклинившийся в привычный, ровный шум мотора. Снова тот же скользящий звук, и Павлик понял, что это поют пули, задевающие по касательной крышу передвижки. Машина шла пустырем — то ли полем, то ли болотом, — и вокруг не видно было никакого укрытия. Павлик вопросительно глянул на Лавриненко, тот чуть пожал плечами. Значит, выход один — движение вперед.
Шальнов и Прошин притихли на скамейке, испуганно округлив глаза. Голубая тень вновь и вновь проносилась по снегу, она казалась весомой, материальной — таким дьявольским сверлящим, яростно-захлебывающимся гулом и треском сопровождалось ее появление. Но вот что-то звонко треснуло, под потолком машины возникла дырка с рваными краями, затем вторая. На губах радиста Шальнова появилась жалкая, дрожащая улыбка, его голубые глаза умоляюще перебегали с Павлика на Лавриненко.
— Товарищ Шальнов, — громко сказал Павлик, — вы, что же, поморозить нас решили? Почему не следите за печкой?
Вилка провода выскочила из гнезда, печка остыла. Шальнов вздрогнул и поспешно ухватился за вилку.
— Провод коротковат, — заметил Лавриненко, — он у тебя все время выскакивать будет.
— Костя, дай моток, — попросил Шальнов механика.
Тот достал из-под лавки свернутый в кольцо провод, Шальнов разобрал вилку и с помощью изоляционной ленты нарастил шнур. Затем он плотно вогнал вилку в гнездо, приложил к печке ладонь и сразу отдернул: спираль быстро розовела. Шальнов поднялся с колен, сел на лавку. Забытый было страх вновь вспыхнул в его глазах и сразу потух — снаружи парила тишина, немецкий самолет, расстреляв свои ленты, оставил передвижку в покое. Видимо, если у человека возникает страх, надо сразу занять его каким-нибудь делом…
Вскоре за развилкой дороги, где высился шест со стрелками-указателями, возникла длинная, тощая труба, выходившая, как показалось Павлику, прямо из земли, два блиндажа, гора замерзших помоев, присыпанная снегом поленница березовых дров. Дальше, в березовом косячке, показался замаскированный ветками сарай, возле него кренилась набок поддомкраченная полуторка. Оказалось, тут расположились службы Политотдела и штаба Ударной армии: столовая, кухня, склады, гаражи, мастерские. Сам Политотдел находился метрах в трехстах отсюда, в лесу.