Павлик — страница 28 из 40

я к ним в надежде отыскать нового Рейнера. Он шел через вечереющий лес, вдалеке чиликали мины, глухо, будто из-под земли, татакали пулеметы, и эта мелодия передовой была ему ясна и понятна. Теперь Павлик знал, как звучат все инструменты в этом оркестре: он легко различал работу наших и вражеских пулеметов, безошибочно определял по звуку направление полета мины, не раз слышал жужжание и звонкий рикошет о ствол дерева автоматных пуль, побывал под артиллерийским огнем противника и пришел к твердому убеждению, что у человека на фронте существует только один выбор: бояться или не бояться. Он выбрал второе и чувствовал себя отлично. Лишь однажды довелось ему пережить мгновенный, панический страх, заставивший его, как зайца, безотчетно отпрыгнуть с дороги и повалиться лицом в снег. Открытой полянкой шел он в разведроту, вдруг послышалось дьявольское шипение, словно сорвались в полет тучи железокрылых птиц, и вслед за тем земля и небо раскололись на тысячи осколков. И тут Павлик впервые не совладал с собой. Уже лежа в снегу, он сообразил, что то был залп «катюш», накануне прибывших на фронт. Он засмеялся, отряхнул шинель и двинулся дальше…

В блиндаже, битком набитом пленными, все пошло как обычно. Ледок испуганного недоверия быстро растаял, молчание сменилось несколько возбужденной говорливостью. Отвечая на неизменные вопросы: что с нами будет? куда нас отправят? правда ли, что в Сибири стоградусные морозы? можно ли в лагере получить работу по специальности? — Павлик приглядывался к военнопленным, сам выспрашивал их о том о сем, пытаясь понять, кто лучше годится для его целей. И постепенно, как то всегда бывало, пленные, казавшиеся поначалу все на одно лицо, стали приобретать своеобразие личных черт. Сперва эти люди, равно небритые, немытые, с обожженными морозом лицами, в пилотках, натянутых на уши, и грязных, как портянки, шарфах, обрели для Павлика внешнюю индивидуальность: одни были молоды, другие стары, одни бодры и улыбчивы, другие унылы и кислы. Затем — и это всегда так бывало — четко вылепились несколько наиболее характерных фигур: толстяк, похожий на Ламме Гудзака; худой очкарик; рыжий, весноватый и востролицый фельдфебель, разительно схожий с доберман-пинчером. Вслед за ними вырисовывались и остальные пленные, обладавшие меньшей выразительностью. Затем к каждому подтягивалась биография. Уже Павлику становилось известно, что Ламме Гудзак был мастером на фарфоровой фабрике в Мейсене; очкарик — недоучившимся иенским студентом; спокойный, круглолицый обер-ефрейтор Шульц работал такелажником на судоверфи в Ростоке; рыжий, востролицый фельдфебель — оркестрантом дрезденской оперы; а трое молчаливых, державшихся особняком швабов — крестьяне…

Павлик остановил выбор на Шульце: с рабочим человеком, казалось ему, легче найти общий язык. Шульц придерживался, в сущности, тех же взглядов, что и Рейнер, хотя и высказывался более осторожно. Он считал, что победа могла быть одержана только блицем и что сейчас немецкая армия безнадежно завязла в просторах России. Когда же Павлик предложил ему выступить по радио, Шульц стал жаться:

— Не знаю, право, господин капитан, у меня в Ростоке семья, как бы это не отразилось на них…

Уговоры не помогали, Шульц продолжал колебаться, и тут рыжий фельдфебель Рунге сам вызвался выступить перед микрофоном. Павлика смущало лишь, что Рунге был из музыкантской команды, недавно в связи с большими потерями растасованной по стрелковым взводам. Ясно, у него не могло быть тесной связи в боевых частях. Но Рунге его успокоил:

— Не забывайте, господин лейтенант, что мои товарищи по музыкантской команде также услышат меня. А это люди развитые, у них есть кое-что под шапкой, и простые солдаты с ними считаются…

Соображение, что ни говори, основательное. К тому же Рунге был фельдфебелем, а престиж младшего командира стоял у немцев очень высоко. И все же Павлик колебался: Рунге был ему неприятен. С острым, ножевым профилем, рыжими, взбитыми надо лбом волосами, густо усеянный темными веснушками, с пронзительным и в то же время ускользающим взглядом голубых навыкате глаз, Рунге вызывал в Павлике глухое и неприязненное чувство. Павлик не верил в искренность Рунге, видимо, фельдфебель просто хочет выслужиться перед русским «комиссаром» и тем облегчить свою участь в плену. А все же, чем убеждать трусливого Шульца, не лучше ли воспользоваться услугами Рунге? Уж этот наверняка скажет то, что надо…

— К кому вы будете обращаться, Рунге? Назовите имела ваших товарищей.

Фельдфебель без запинки назвал шесть или семь фамилий, точно обозначив взводы и батальоны, где служили перечисленные им люди.

— Набросайте обращение.

Видно, Рунге уже все обдумал: не прошло и нескольких минут, как страничка блокнота, переданного ему Павликом, была исписана его мелким, четким почерком. Павлик прочел и остался доволен.

— А вы не боитесь за ваших близких? — спросил Павлик.

— Я одинок, господин лейтенант, — с легким вздохом ответил пленный…

Часть, в которой служили друзья Рунге, занимала оборону за сгоревшей ветряной мельницей.

Лавриненко высмотрел посеченный снарядами дубнячок — с десяток толстых коротких деревьев — и приказал водителю подвести туда передвижку. Дубняк был не слишком надежным укрытием, но давал возможность маневрировать. Он находился на взгорке, откуда хорошо просматривался передний край немцев — черные на белом, слепящем снегу извивы ходов сообщения, бугры блиндажей. Павлик надел наушники и кивнул радисту, тот запустил проигрыватель, и над заснеженным, окованным морозом простором полились звуки «Сказок Венского леса». Соловьиные трели, зовущий голос пастушеского рожка, весенний гомон леса нежно и щемяще отзывались в сердце. «Не холодно ли вам, звуки, под нашим суровым небом?» — с улыбкой думал Павлик. На самом разлете мелодии он коротко рубанул рукой, и радист снял мембрану. Павлик придвинул к себе микрофон:

— Дойтше зольдатен, херт унзере Рундфункзендунг! Немецкие солдаты, слушайте нашу радиопередачу!

Зачитав краткую недельную сводку боевых действий Волховского фронта, Павлик сообщил о бомбежках немецких городов авиацией союзников, о громадных разрушениях в Кельне, Эссене, Иене, Дортмунде, о потоплении немецкого крейсера в норвежском порту…

Немцы на этот раз были настроены миролюбиво, и Павлик без помех провел первую часть передачи. Лишь когда он зачитывал недавно утвержденное постановление о режиме лагерей для военнопленных, неподалеку от машины хлопнули две мины.

— Ну, а теперь выдадим гвоздь программы, — сказал себе Павлик, усилил звук поворотом черной пластмассовой ручки и раздельно произнес:

— Прослушайте обращение вашего товарища, бывшего помощника командира взвода четвертой роты, второго батальона, двести шестнадцатого полка дивизии «Орел» фельдфебеля Отто Рунге! — и подвинул микрофон пленному.

Рунге был бледен, крапины веснушек на лбу и хрящеватом носу казались особенно темными, из-под рыжих волос по впалым вискам скользили капли пота. Он хотел притянуть микрофон ближе к себе, но руки его дрожали, тогда он сам просунулся к микрофону, так что губы его почти коснулись металлической решетки.

«Волнуется!» — подумал Павлик, и ему сообщилось вдруг то странное напряжение, какое, видимо, испытывал сейчас пленный. Не в силах совладать один с охватившим его чувством, Павлик чуть приметно кивнул Лавриненко, ответившему ему скупой, понимающей улыбкой, бросил короткий взгляд в окошко, увидел ссутулившуюся за баранкой спину шофера, клочок светлой, тающей голубизны в Стекле — и тут услышал незнакомый, ломкий и высокий голос Рунге.

— Дорогие друзья: Майер, Грюн, Бордин, Генеке, Франц Шмидт, Вилли Шмидт! Слышите ли вы меня, своего старого товарища Отто Рунге?.. Русские дали мне возможность выступить по радио с тем, чтобы я призвал вас к добровольной сдаче в плен. Не верьте русским, друзья, деритесь до последней капли крови за нашу родину! Хайль Гитлер!..

Все это произошло так быстро и неожиданно, что Павлик не успел выключить передатчик, а теперь это уже потеряло смысл, и рука его рванулась к пистолету. Пленный перехватил взглядом его движение.

— Капут! — заорал Рунге в микрофон. — Комиссары расстреливают меня! Прощайте, товарищи!..

Бывают минуты, когда напряжение жизни в человеке вдруг достигает какой-то высшей точки, кровь с необычайной быстротой начинает обращаться в жилах, учащается ритм сердца, и мысли, четкие, короткие, рубленые, со скоростью света проносятся в мозгу. Павлик мгновенно представил себе, какое значение будет иметь подлая выходка Рунге для всей дальнейшей работы радиопередвижки, для такой счастливой, казалось, идеи использовать живые голоса пленных. И эти мысли, совсем не сумбурные, а цельные, ощутимо ясные, пронеслись в нем в то короткие секунды, пока он отнимал руку от пистолета.

Выключив передатчик, Павлик взглянул на Лавриненко и его помощников. Они не знали немецкого языка, но слова «Хайль Гитлер!» и не нуждались в переводе. Сузившиеся зрачки командира машины настороженно перебегали с Павлика на пленного, радист недоуменно открыл мягкий, мальчишеский рот, механик испуганно таращил глаза.

Не спуская с пленного ненавидящего взгляда, Лавриненко тянул на живот ремень с кобурой.

— Отставить! — резко крикнул Павлик, и Лавриненко, чуть помедлив, убрал руку.

Пленный сидел все в той же позе, вытянув шею к микрофону и странно клацая горлом, отчего его хрящеватый кадык подскакивал кверху. Но, верно, он спиной чувствовал происходящее в машине: после окрика Павлика он выпрямился на стуле, и к лицу его медленно прилила кровь.

Знакомо, будто вылетела пробка из бутылки, в дубняке-разорвалась мина, за ней другая. «Теперь они дадут нам за своего „расстрелянного“ товарища», — подумалось Павлику, и странная усмешка, будто поднявшаяся из самих глубин его существа, тронула уголки губ.

— Товарищ Лавриненко, медленно вперед! — и вслед за тем Павлик неприметно для пленного включил передатчик.

Пленный грязным носовым платком утирал лицо, шею и кадык, похожий на застрявший в горле мосол. Когда он почувствовал движение машины, что-то отпустило его внутри, и на лице возникло спокойное удовлетворение.