олько решу: отстали — и снова лай. А там за опушкой болотце, я пробежал по воде и залег в камышах. Вдруг из лесу вылетает здоровенный овчар, с языка пот каплет. Туда-сюда пошмыгал, ну, а на воде, известно, следа нет. Я думал, он обратно повернет — нет, сел и дышит… А лежать холодно, вода студеная, как в роднике. И скучно. А псина сидит да поскуливает, видно хозяев потерял. Но выйти нельзя и шлепнуть его нельзя: кругом немцы. Я смотрю на него, он на меня. Только он словно не замечает меня — ведь собака носом видит, не глазами, а ветер не от меня дует, а на меня. И этак мы с ним девять с лишним часов провели, друг возле дружки; уже совсем стемнело, когда он убежал, верно где-то своих почуял. Я вылез из болотца, а у меня все тело будто отсиженная нога…
Скиба замер на полуслове: на большом, в лиловых бликах противне хозяйка вносила горячие пирожки из черной муки. Она вывалила их в глиняное блюдо, и пирожки взгромоздились золотистой горкой, пощипывающие, с румяными бочками. Хозяин отвернул краник самовара, ловко подставил стакан. Шидловский, придерживая большим пальцем пробку, хлопнул ладонью по донышку бутылки; пробка, чпокнув, вылетела из горлышка, нечистый сырец взмутился, пошел пузырями, прояснел и торопливо потек в стопки.
— С праздником!.. — сказала хозяйка, ее лицо, раскрасневшееся у печи, помолодевшее от радости праздничной, домашней заботы, столь давно не испытанной, стало неузнаваемым.
Павлик в который раз ощутил скромную, милую красоту жизни своих хозяев, трудолюбивых, добрых и верных людей. Они также жили под беспрерывной бомбежкой, но не считались защитниками родины, не носили добротных шинелей, сапог и жилетов на меху, не получали пайка и приварка, не были предметом заботы всей страны. Хозяин работал пильщиком на железной дороге, где больше всего доставалось небесных гостинцев, а хозяйка — на прокладке болотной дороги; кроме того, она возделывала огород, вела дом, невесть где сыскивала пропитание, обслуживала и обстирывала множество случайных постояльцев. И Павлик никогда не видел их сумрачными или печальными, не слышал от них ни единой жалобы, ни сомнений. Он испытывал искреннее восхищение перед скромным величием этих простых людей, их преданной силой, их высокой надеждой.
— А теперь выпьем за нашу милую Красную Армию, — сказала хозяйка, как-то нежно, девически захмелевшая.
Все потянулись к ней с рюмками, но выпить никто не успел. Знакомая, но такая нежданная сейчас и оттого еще более противно-невыносимая музыка заставила всех повернуться к окну. Небо было усеяно белыми облачками разрывов: это наперегонки, давясь и заикаясь, лупцевали зенитки.
Свист… сосущая пустота под сердцем… разрыв… Звук разрыва похож на гигантское эхо, такой же пустой, механический, бесстрастный… Снова свист и снова разрыв, теперь уже ближе…
— Не понимаю, как вы живете в подобных условиях, — совершенно серьезно проговорил Скиба.
Опять свист, будто над самым ухом, такой долгий-долгий, что, кажется, не будет ему и конца. Со смущенной улыбкой, странно неторопливо и аккуратно Скиба сполз со скамейки на пол, что-то бормоча про «непривычку»…
Шидловский поднес стопку к глазам, маленькими глоточками, смакуя отвратительный сырец, осушил, поставил на стол и стал выбирать заедок.
Павлик вышел во двор. Пауки свастик висели в небе, чуть покачиваясь и медленно сдвигаясь в сторону железной дороги. И вдруг с надрывным воем пауки стали осыпаться: немцы опять бомбили с пикирования. Павлик лег на землю возле плетня, при каждом новом разрыве он все теснее вжимался в нее. Затем, как это обычно бывает при бомбежках, наступил момент обалдения; провала в сознании, когда тело продолжает автоматически отвечать на все звуки, продолжает заботиться о себе, но сам ты уже не отдаешь себе отчета в его движениях…
…Бомбы еще падали где-то неподалеку, но главная волна самолетов прошла. Павлик поднялся на колени, ощупал валявшиеся вокруг него теплые ребрастые осколки зенитных снарядов. Вблизи колодца земля испорошилась венчиком. Павлик подошел и тронул ее ногой, она сразу поддалась, глубина следа не соответствовала силе нажима. Ясно: земля пропустила бомбу внутрь себя и сомкнулась над ней. «Хорошо, что не разорвалась», — подумал Павлик почти равнодушно.
Над городом стояло пыльное облако, в стороне железной дороги занимался несмелый пожарник. Павлик выглянул за калитку, и взгляд его, провалившись в нежданную пустоту, вызвал у него ощущение боли: противоположная сторона улицы оголилась, бомбы сняли дома, как рабочий сцены убирает ненужный задник…
— Ну и наломало!.. — сказал подошедший Шидловский.
Пейзаж городка удивительно изменился. Теперь можно было видеть отсюда хлебозавод, прежде скрытый домами, железнодорожные склады, плакучие березы далекой Почтовой улицы; синие окна возникли справа и слева, окраины городка будто подтянулись к их дому. Словно по уговору, Павлик и Шидловский молча двинулись в сторону редакции.
Неподалеку от Политуправления им повстречался кладовщик Капустин.
— Чеботарева убило!.. — бросил он на ходу, отбежал шагов с десять, обернулся и добавил: — Осколком в спину!..
Чеботарев был помначахо. Молчаливый, серьезный человек, он выписывал им валенки и консервы, плащ-палатки и гороховое пюре. Его серьезность представлялась многим несколько смешной, но Павлик давно понял, что Чеботарев вкладывал душу и разум в свой незатейливый труд: он был расчетливо щедр и всегда знал, когда следует дать и когда отказать. Хорошего и нужного для войны человека убил шальной немецкий осколок…
В редакции все были в сборе, не хватало лишь Беллы и шофера Тищенко.
— Где Тищенко? — спросил Павлик, а хотел спросить: «Где Белла?»
Ржанов жадно задохнулся папиросой, лицо его ушло в клуб дыма, как в воду.
— Тищенко поехал за товарищем Геворковой, — церемонно ответила Кульчицкая.
Белла получала вчера шинель и сапоги у Чеботарева. Кладовщик не мог подыскать ей маленького размера, и Чеботарев сам ходил с ней на склад. Не может быть такого совпадения, чтобы в один день…
Эта жалкая мысль сразу внушила Павлику уверенность, что с Беллой не случилось ничего плохого, и он почти с раздражением представил себе, как через несколько минут она явится со своим голубым взглядом, белозубой улыбкой, ребячливой, беспричинной веселостью. Вероятно, это было защитной реакцией на то мгновенное, одуряющее чувство страха, которое он испытал после слов Кульчицкой.
Двигая переносьем так, что подскакивали очки, Вельш, что-то бормоча, бродил из угла в угол.
Ржанов яростно курил.
Кульчицкая листала словарь.
Шидловский глядел в окно.
Вошел Тищенко, откозырял и молодцевато доложил:
— Товарищ редактор, согласно вашему приказанию… товарищ Геворкову разбомбило!..
— Работайте, товарищи, — коротко сказал Ржанов, затем повернул к Павлику большое бледное лицо: — Пойдемте, Чердынцев…
…Громадная воронка подходила краем под террасу дома, и терраса превратилась в балкон, нависший над неглубокой бездной с обкусанными краями. Обнажившиеся пласты земли торчали выступами красной глины, бледного известняка; воронка позволяла судить о мощи звука, сопутствовавшего гибели, она походила на посмертную маску разрыва.
У дома никого не было, кроме пожилого бойца в плащ-палатке поверх шинели, с гремящим котелком на боку, шанцевым инструментом за поясом, ложкой за голенищем. Завидев приближающихся командиров, боец поднялся с чурбачка, провел пальцами по выцветшим на концах, цвета проса, усам и козырнул.
— Вот ведь какая напасть, — сказал он улыбаясь, взгляд его также выцветших и каких-то нежно-хмельных глаз был обращен к Ржанову. — Первый раз отпуск в тыл получил на три дня, ребята адресок дали к вдове Поченковой. Добрая, говорят, к нашему брату женщина, погостишь у нее за милую душу. И надо же, товарищ старший политрук: выбрался солдат в кой век раз до хорошей женщины, так у него на глазах дом ейный в щепу летит, а женщину на носилках уносят…
— Скажите… а девушки вы тут не видели? — спросил Ржанов. — Черненькая такая, с голубыми глазами?
— Так вы за девушку интересуетесь? Как же! Она, видать, на террасе спала. Как отгребать стали, она выползла, маленькая, черная, на мыша похожа. Лицо вся посечена, в ранках стеклянная стружка блестит. Вылезла и побегла по улице, почти нагишом. Ее санитары насилу поймали, все кричала: «Жить, жить хочу!..» Скажите, товарищ старший политрук, зачем таких молоденьких посылают?
— Никто не посылал, сама пошла, — жестко ответил Ржанов.
— Сама!.. Другой переплет. Значит, ей совесть иначе не позволяла. Такая маленькая, — повторил боец про себя, — мне в подсумок влезет…
Сквозь выбитые стекла террасы и сорванную с петель дверь Павлик видел внутреннее убранство дома: стол, крытый узорчатой клеенкой, горку с битой посудой, выехавший на середину комнаты и как-то бесстыдно растрепанный кактус.
Не сказав ни слова, Ржанов побрел прочь от дома, Павлик за ним.
— Я здесь подежурю, — виноватым тоном промолвил им вслед боец, — может, из хозяйкиной родни кто посля подойдет. А то в доме добра, и-их, как много!
Вечером Ржанов, Павлик и Шидловский пошли навестить Беллу.
Госпиталь находился по ту сторону железной дороги, за стекольным заводом. Минуя полотно, усеянное осколками и обрывками железа, они невольно прибавили шагу и вскоре вошли на территорию завода. Весь двор был усеян стеклом, блестящим и страшным в своей хрупкости. Стекло хрустело под сапогами, стекло сияло грудами битых бутылок, радужилось, бросая хрупкие спектры вправо и влево, вверх и вниз. У черной стены цеха — чудом уцелевший шар громадной колбы, похожий на стеклянную бомбу, казалось, набухал звенящей смертью…
Белла лежала в мужской палате. Сгустились сумерки, и Павлик не сразу узнал ее в маленьком черном существе с коротко стриженной головой. Голова Беллы так легка, что даже не смяла подушки, бинт чалмой сбегал по шее к плечам и груди. Из-под бинта торчали клочья ваты, горло окутано ватой в чем-то жирно-желтом.