Нет, надо покончить наконец со всем детским, незрелым в себе! Самое досадное, что после пиршества Нечичко, а за ним и другие политработники стали называть его «Павликом».
Незадолго перед Вышним Волочком Павлик задремал и проснулся лишь от зычного крика Нечичко:
— Подъем!
Машина стояла у подъезда двухэтажного каменного дома. Они попали в обычную городскую квартиру с электричеством. Щурясь от яркого света, Павлик следом за Нечичко вошел в большую комнату. Тут было настоящее бабье царство: какие-то старухи, молодицы, женщины средних лет, девушка лет восемнадцати с огромными синими глазами, девчонки школьного возраста. А из рамок, висящих по стенам, глядели мужские лица: то, верно, были сыновья, мужья, отцы и братья этих женщин, ушедшие на фронт. Одна рамка была обвита черной ленточкой: этому солдату уж не вернуться домой.
Пока приезжих угощали ужином, синеглазая девушка без устали накручивала патефон. Пластинок было всего три: две танцевальных, заигранных до невозможности уловить мелодию, и одна с русскими песнями в исполнении Руслановой. Резким, волнующим голосом пела певица о валдайском колокольчике и еще о каком-то парне в красивой шелковой рубашке и «тин-тин-тиновых, стало быть, штанах». Эту пластинку ставили чаще других, и всякий раз, как доходило до странных штанов, вся семья от мала до велика дружно смеялась. А у Павлика щемило сердце. Сколько раз слышали они эту пластинку, но так велика у этих людей сейчас потребность отвести душу, что жалкая, запетая песенка стала для них неиссякаемым источником веселья. А потом Павлик заметил, что синие глаза девушки неотрывно следят за ним. Случайный, заезжий молодой человек, он, верно, представлялся ей тем самым лихим парнем, о котором пела Русланова. И Павлик пожалел, что нет на нем красивой шелковой рубашки и «тин-тин-тиновых штанов», что завтра на рассвете он уедет и ничего не принесет девушке их встреча. Трудной и холодной будет ее первая весна. Глядеть ей с тоской вслед проезжим своими синими глазами, ждать и томиться своей не ко времени расцветшей юностью. Павлик подсел к девушке. Он не знал, о чем заговорить, и только улыбнулся ей. Не спуская с него пристального синего взгляда, девушка встала и пошла к дверям. Павлик последовал за ней. Они вышли на каменное крыльцо дома. Девушка взяла руку Павлика и прижалась к ней щекой.
— Какая у вас рука — тонкая и крепкая, — прошептала она.
— А у вас щека горячая, горячая, — сказал Павлик.
Девушка водила рукой Павлика по своему лицу. Он чувствовал под ладонью тугую круглоту щек, гладь лба, нежную мохнатость ресниц, ощутил мягкие, детские губы, и губы эти вдруг прижались к его ладони, будто целуя. В страшном смущении Павлик отшатнулся. Он взял девушку за руку, но она, угадав его намерение, стала вырываться.
— Не надо, — шептала она, — у меня руки плохие, испорченные…
Без труда одолев ее сопротивление, Павлик стал целовать шершавые пальцы, ладонь и подушечки мозолей, тонкое, чистое запястье. Девушка закрыла глаза.
«Бедная, милая, родная моя!» — шептал про себя Павлик.
— Ой, как хорошо! — тихо воскликнула девушка. — Спасибо вам… А теперь идите, завтра рано вставать.
— А вы?
— Я еще постою немного. Идите, пожалуйста, правда…
Павлик поглядел на нее в темноте, поклонился и прошел в дом. Нечичко спал на полу. Павлик улегся рядом.
А утром, когда они садились в машину, вся семья вышла на крыльцо. Кутаясь в шерстяные платки, стояли на ветряной январской студи женщины-солдатки, молодые и старые, стояли солдатские дети, провожая на войну неродных, едва знакомых, но близких по общей судьбе людей. И синеглазая девушка была здесь, серьезно и печально глядела она на Павлика. А когда машина тронулась, она пошла вровень с ней, как казачка у стремени, и шла все быстрее и быстрее, затем побежала, отставая с каждым шагом, и вдруг исчезла. Павлик опустил стекло и выглянул наружу. Синеглазая девушка, прижав руки к груди, глядела вслед машине, а за ней, тесно держась против ветра, на каменном крыльце все еще стояли обездоленные войной, молодые и старые, бедно одетые, прекрасные женщины. И этот образ войны Павлик навсегда унес в своем сердце…
За Валдаем колонна оставила в стороне шоссе Москва — Ленинград и взяла круто на север в сторону Боровичей. Когда переехали заброшенную, погребенную под снегом узкоколейку, Нечичко решил уточнить дорогу.
— Айда до хаты! — сказал он Павлику, кивнув на будку стрелочника.
В будке их встретил высокий, тощий человек в замасленном комбинезоне. Надетый, видимо, на голое тело, комбинезон резко обрисовал страшную худобу человека: торчащие ключицы, впалый живот, грудную клетку. Человек молчал и улыбался, обнажая белые, неживые десны.
— Стрелочник? — спросил Нечичко.
Человек кивнул.
— А чего ты тут робишь, коль поезда не ходят?
Человек едва приметно пожал плечами и улыбнулся.
В доме было пусто. На холодной и, видимо, давно не топленной печи валялись засохшие тряпки, возле дверцы — дровяной сор, на буфете — крошки хлеба, в блюдечке на полу запеклась полоска молока.
— Жинка где? — спросил Нечичко.
Человек кивнул на окно и что-то сказал, но звук его голоса истаял в воздухе, не достигнув ушей собеседников. И Павлика удивило, когда Нечичко после короткого раздумья решительно спросил:
— От бомбы погибла?
Человек кивнул и обнажил десны.
Нечичко скользнул глазами по комнате, взгляд его обратился к лежащему на столе раскрытому букварю.
— Пацан чи дивчина? — спросил он тихо.
— Ага, — сказал человек, и Павлик наконец-то его услышал: — Костя и Вера.
— Выходит, один ты уцелел?
Человек как-то странно посмотрел на Нечичко и ничего не ответил.
— Уходил бы ты отсюда, батько, к людям! Уходил бы, не то загнешься с холоду и голодухи!
Ответа не последовало, человек глядел сквозь Нечичко в какую-то далекую пустоту. Но когда тот спросил его о дороге, он произнес вполне внятно: «Прямо, все прямо».
Нечичко порылся в карманах, достал две мятые тридцатки:
— Возьми, хлеба себе купишь.
Человек не взял денег, тогда Нечичко положил их на стол. Он не вышел проводить, даже не попрощался, только вновь обнажил десны в уродливом оскале улыбки.
— Сумасшедший? — спросил Павлик, когда они вышли из будки.
— Нет, — раздумчиво ответил Нечичко. — Просто он все потерял. Все…
Теперь они ехали местами, не тронутыми войной. Дорога шла чистыми, белыми полями, прорезала густоту отягощенных снегом молчаливых лесов, деревянными мостами и мостками перекидывалась через замерзшие реки, опадала в балки, вздымалась на бугры, широко распахивая курящийся морозными дымками простор.
Они проезжали деревни, где большие, крепкостенные дома, укутанные против холода в дерновые шубы, гордо возносились на своих высоких, в этаж, фундаментах. От домов веяло прочной, слаженной и упорной жизнью, способной противостоять любой напасти. При виде этих надежных красивых домов, могучих, таящих вечную мглу лесов, неохватных полей, закованных в ледяную броню рек в душе Павлика ширилось и крепло чувство Родины. Эта земля со всем, что на ней есть, принадлежала ему, а он принадлежал этой земле.
На привалах они заходили в первую попавшуюся избу, и тут же, словно их давно ждали, на столе появлялся яростно кипящий самовар, серебристый от жира суп в чугунке, свиное сало, квашеная капуста, огурцы. От плотного духа сушеных трав, солений и мочений чуть пощипывало в горле. Бесшумно и быстро мерили избу сильные, обутые в бахилы ноги приветливых и неречистых хозяек. И чудесно попахивала буханка домашней выпечки хлеба, разрезанная с прислоном к груди.
И снова дорога, снова леса, поля, реки, и все синей и прозрачней становится воздух, все крепче заворачивает мороз, выстуживает машину, забирается под шинель и, как клещами, схватывает пальцы ног. Вначале Павлика даже радовало это неопасное замерзание. Тем желаннее становился очередной временный приют, тем с большей приятностью думалось о теплой печи, о горячем чае на привале. Но потом ему стало не по себе: больно круто взялся мороз за его ноги. Павлик вытащил стопы из узких головок, в просторе голенищ он мог шевелить пальцами, мог даже растереть их руками. Но скоро и это перестало помогать. Тогда он достал из рюкзака тонкое шерстяное одеяло и укутал ноги. Несколько минут держалось обманчивое тепло, затем мороз без труда проник сквозь эту жалкую преграду. У Павлика намертво онемели мизинцы, потом и остальные пальцы. Он вертел ими, скребся о сапог, чтоб только не утратить вовсе ощущение ног…
Нечичко, тихо дремавший в своем теплом барашковом полушубке и подшитых валенках, верно, услышал его возню.
— Замерзли? — спросил он, показав твердую красную скулу.
— Нет, что вы!
Нечичко снова уткнулся носом в воротник, а Павлик с тоской уставился в окно, за которым расстилались бескрайние, щемяще студеные поля. Он знал, что до Боровичей привала не будет, и тщетно отыскивал взглядом хоть какой-нибудь признак приближающегося города. Но за окошком бежали все те же сугробы, телеграфные столбы, крутился синий ободок леса по горизонту и все уплывала назад и никак не могла уплыть лепящаяся по косогору деревенька. Павлик закрыл глаза, надеясь в дреме перемочь мозжащую боль в ногах, и действительно на какое-то время впал в забытье. Очнулся от громкого крика Нечичко:
— Ах мать твою, а еще танкист!..
Он увидел, что Нечичко даже не вышел, а выбросился из машины и куда-то побежал. Павлик распахнул дверцу и сразу понял, что произошло. Колонна только что переехала по льду широкий ручей, все машины благополучно достигли берега, кроме одной, голубой, забуксовавшей посреди ручья. Возле нее с угнетенным видом расхаживал скуластый политрук, носивший черные бархатистые петлицы танкиста и темно-серую, в лиловость, шинель. Рядом безучастно стоял на гнутых своих ногах Енютин и, посверкивая золотым зубом, курил самокрутку. Другие политруки и шоферы повысовывались из машин, иные даже вышли, но никто не торопился помочь потерпевшим, видимо полагая, что те справятся сами. Зычный голос Нечичко мигом напомнил им о святом законе дороги. Даже Енютин нехотя подошел к голубой машине и приложил руку к стойке дверцы.