ала, что по самую шею входит в мертвые воды высоких забот государственных, где на чувства людские не остается ни места, ни времени, ни сил». И если ее чувство к императору Генриху выгорело дотла, не разгоревшись, умерло, не родившись, то в этом, убеждает писатель логикой повествования, нет никакой вины Евпраксии-Пракседы-Адельгейды. Вся она – немой крик боли и укора тем, кто, живя рядом, не видел ее «безнадежного одиночества», отчаяния и ужаса, кому всегда было не до нее. Ведь даже побег из заточения подстроен не ради самой Евпраксии, а потому, что ее покупали «ценой фальшивой свободы, чтобы потом опозорить, ее позором добить императора перед глазами всей Европы».
«Литературе жизненно необходима условность, отберите у нее эту условность – и литература умрет, – замечает Загребельный. – Документальная проза, к примеру, всегда останется только документальным свидетельством, никогда ей не достичь силы «Войны и мира». Писателю иногда может попасть в руки документ такого воздействия, что неизбежно возникнет желание перенести его на страницы романа или повести, построить целое произведение на этом документе. Но если не будет при этом необходимого художественного переосмысления и обобщения, если писатель не выступит в роли художника-творца, документ останется тем же, чем был, и никакого художественного открытия мы не получим. Вполне очевидно, что писатель должен иметь свое особенное отношение к факту, к документу, к историческому событию, исходя из своей личности, эрудиции, идейных и нравственных привязанностей, общего замысла будущего произведения – иначе он не писатель.
Именно это мое убеждение, видимо, стало причиной того, что я задумал серию исторических романов о Киевской Руси – эпохи, менее всего художественно исследованной, оставившей нам совсем незначительное число свидетельств… Для литератора всегда главное – человек, в каких бы исторических временах мы его ни «находили». Ясное дело, я объясняю только принцип подхода к изображаемому в моих романах «Диво», «Смерть в Киеве», «Евпраксия», «Первомост». Их оценка – дело читателя».
А что говорит Загребельный о «Роксолане» (1979)? На мой взгляд, его полемика в «Бульваре Гордона» с Роксоланой – Сумской по поводу одноименного киносериала не несла в ее адрес ни капли негатива. А если что и сказал будто едкое, то пусть артистка мне поверит: и не таков бывал его стиль.
«Не могу не спросить о предыстории создания вашей «Роксоланы», которой зачитывалась едва ли не вся Украина. Каким образом удалось «переместиться» из эпохи Киевской Руси во времена Османской империи? – интересуется корреспондент газеты «Факты» в 2004 году. – Это было очень нелегко. Ведь я воспитывался в христианских традициях, а тут – совсем иной мир. Но писать наобум – нельзя. Два года я изучал Коран, труды выдающихся академиков-тюркологов – нашего Агатангела Крымского и россиянина Гордлевского, читал турецкую поэзию. Съездил в Турцию – вместе с ученым, профессором. Побывал во дворцах султана. В гареме провел целый день. Говорю гиду: «Вот на этой стене были фрески Беллини». Гид удивилась: «А откуда вы знаете?» Действительно, Роксолана пригласила венецианского художника, чтобы он нарисовал фрески. Сейчас на их месте – восточный орнамент…
– Вы смотрели телесериал «Роксолана»?
– Посмотрел четыре серии, больше не смог. В титрах там значатся консультанты-историки. Непонятно: как же они консультировали? Предводитель янычар, прямо как Буденный, кричит: «Янычары, на коня!» Но ведь это были отборные войска турецкой… пехоты, никто на лошадях не скакал! Или такой немыслимый эпизод: Роксолана везет своего султана на гору Афон, чтобы причастить его к христианской вере. Но на Афоне запрещено было бывать не только женщинам, но и вообще любой божьей твари женского пола – там нет ни коровы, ни козы. Даже птиц отстреливали из лука – чтобы случайно не залетела нарушительница… Ну что тут говорить? Собираются снимать продолжение сериала. Пусть снимают. Может, Роксолана на экране еще проявит характер. Она ведь была не плакса, а очень веселая, отчаянная даже, и умная девушка – потому и полюбил ее султан. О ней говорили, что она ведьма, и все ее боятся! А иначе Роксолана не могла выжить и защитить себя. Она нашла свой способ самозащиты. У нее настоящий украинский характер, этим она меня привлекла».
«Этот роман не мог дальше продолжаться. Он исчерпался со смертью главной героини, – заключает Загребельный в послесловии. – О чем этот роман? О времени, страхе и смерти? Вполне возможно, однако не так общо, не так абстрактно, потому что автор не философ и даже не историк, а только литератор. Правда, многие авторы исторических романов часто похваляются своими открытиями, которые они якобы сделали разгадкой документов, найденных уже после их описания в романах, нахождением звеньев, которых недоставало для цельности той или иной теории, проникновением в то, что лежало перед человечеством за семью замками и печатями.
Автор этой книги далек от подобных амбиций. Писатель не ученый. Мы должны откровенно признать, что наука дает литературе неизмеримо больше, чем литература может дать науке.
Писателю помогает в работе все: документы, легенды, хроники, случайные записи, исследования, вещи, даже неосуществленные замыслы. А чем может услужить историку сам писатель? Наблюдениями и исследованиями непередаваемости человеческого сердца, человеческих чувств и страстей? Но история далека от страстей, она лишена сердца, ей чужды чувства, она должна «добру и злу внимать равнодушно», ибо над нею царит безраздельно суровая диктатура истины.
Единственное, что может писатель, – это создать для историка, как и для всех других людей, то или иное настроение, но и это, как мне кажется, не так уж и мало. Работая над историческим романом, ты выхватываешь из мрака забвения отдельные слова, жесты, черты лица, фигуры, образы людей или только их тени, но и этого уже так много в нашем упорном и безнадежном споре с вечностью.
Человеческая память входит в исторические романы таким же непременным орудием, как элемент познания в произведение о современности. История в привычном для нас понимании стала известной древним грекам в творениях милетских ученых Анаксимена и Анаксимандра. Осмысливать историю, прошлое, человек стал только тогда, когда осознал себя существом общественным, то есть научился судить о том, что произойдет в будущем…
Могут спросить: а почему автор избрал именно XVI столетие и не кого-нибудь из титанов Возрождения, а слабую женщину? В самом деле: Леонардо да Винчи, Микеланджело, Тициан, Дюрер, Эразм Роттердамский, Лютер, Торквемада, Карл V, Иван Грозный, Сулейман Великолепный – сколько имен, и каких! И внезапно прорывается сквозь их чащу имя женское, поднимается на борьбу с самой Историей, одерживает даже некоторые победы, завоевывает славу, но в дальнейшем становится добычей легенды, мифа.
Пятнадцатилетнюю дочь рогатинского священника Анастасию Лисовскую захватила в плен татарская орда, девушку продали в рабство, она попала в гарем турецкого султана Сулеймана, уже за год выбилась из простых рабынь-одалисок в султанские жены (их не могло быть в соответствии с Кораном более четырех), стала любимой женой султана, баш-кадуной, почти сорок лет потрясала безбрежную Османскую империю и всю Европу. Венецианские послы-баилы в своих донесениях из Стамбула называли ее Роксоланой (потому что так по-латыни называли тогда всех русских людей), под этим именем она осталась в истории. Но осталась лишь тенью и легендой, – так зачем же воскрешать тени прошлого? Не для того ли, чтобы пополнить пантеон украинского народа еще и женским именем? Дескать, у греков была Таис, у римлян Лукреция, у египтян Клеопатра, у французов Жанна д'Арк, у русских боярыня Морозова, а у нас Роксолана? А может, следует наконец соединить историю этой женщины с историей ее народа, соединить то, что было так жестоко и несправедливо разъединено, ибо судьба отдельного человека, объединенная с судьбой всего народа, обретает новое измерение?
Так много вопросов, так много проблем, и все же автор решил пойти на нечто еще более значительное. До сих пор Роксолана принадлежала преимущественно легенде, мифологии – в романе предпринята попытка возвратить ее психологии.
До сих пор фигура Роксоланы была бесплотной, часто становилась жертвой псевдоисторических увлечений, использовалась десятками авторов как своеобразный рупор для их собственных умствований, – здесь же она, как по крайней мере кажется автору, обретает те необходимые измерения и качества, которые делают ее личностью. Собственно, роман – это история борьбы никому не известной девушки и женщины за свою личность…
Жизнь бывает такой жестокой, что не остается ни одной минуты для размышлений над абстрактными проблемами, она ставит перед человеком только самые конкретные вопросы, только «да» или «нет», только «быть» или «не быть». Такой оказалась вся жизнь Роксоланы. Даже у каторжников на турецких галерах, кажется, было больше свободного времени, чем у этой женщины, невыносимо одинокой, изнуренной борьбой за свою жизнь, за свою индивидуальность. Тем ценнее и поучительнее ее победа над самой собой. Значение такой победы не утрачивается и в наше время, к сожалению, столь богатое в странах так называемого свободного мира попытками уничтожить человеческую личность, нивелировать ее, лишить неповторимости, затоптать, не останавливаясь для этого ни перед какими средствами.
И вот приходят из прошлого великие тени и дают нам моральные уроки.
Неужели мы станем отказываться от них?
Леонардо да Винчи говорил: «Хороший живописец должен писать две главные вещи: человека и представления его души».
В этом романе два противоположных полюса – Роксолана и Сулейман.
Как они представляются автору? Если снять с них все наслоения, все социальные оболочки, они предстают перед автором просто людьми, но людьми неодинаковыми, потому что над Роксоланой тяготеет археология знания: «Что я могу знать?», а Сулейман пребывает под гнетом генеалогии власти: «На что я могу надеяться?» Только третий вопрос из известной кантианской триады объединяет их: «Что я должен делать?» Но и здесь их пути расходятся: Роксолана следует велению разума, Сулейман – силы.