В статье-интервью кинорежиссера Александра Митты, посетившего Горенштейна в Берлине в середине 90-х, он среди прочего говорит:
Ф.Г. …Прекрасно, Саша. Но одно осложнение – в семь вечера я приглашен на прием. И так как он устроен по поводу выставки русской литературы и называется «От Пушкина до Горенштейна», мне было бы неудобно опаздывать. И я не могу вас взять с собой, так как меня сопровождает очаровательная израильская журналистка.
Вот так – «От Пушкина до Горенштейна». Подытожим. Первые 10 лет в эмиграции позволили Горенштейну увидеть многое из написанного им в СССР напечатанным, а «Искупление» и «Псалом» вышли по-русски отдельными книгами соответственно в США (издательство «Эрмитаж», Нью-Йорк, 1984) и в Германии (издательство «Страна и мир», Мюнхен, 1986). Также на русском в швейцарском издательстве «L’age d’homme» в Лозанне в 1988 году вышел роман «Попутчики». Горенштейн побывал в Риме, Милане, в 1988 году в Нью-Йорке, где в издательстве Ларисы Шенкер «Слово/Word» также издавались его книги, и неоднократно в Париже.
И вот с конца 1989-го его наконец начали печатать на Родине. Первой публикацией было эссе «Мой Чехов осени и зимы 1968 года» (в октябре 1989 года с предисловием Юрия Нагибина, «Книжное обозрение»).
Юрий Нагибин
Фридриха Горенштейна справедливо считают на Западе самым талантливым и самобытным писателем той части русской литературы, которая волей обстоятельств оказалась разлученной с родиной. Не говоря, разумеется, о Солженицыне, он вне счетов.
До отъезда Горенштейн успел выпустить маленькую повесть, по его сценарию поставили фильм, и тут все застопорилось. «Ответственные за литературу люди» обнаружили, что в их епархию ломит незаурядный писатель, платоновской, можно сказать, мощи и глубины, и перекрыли краны.
Лежали без движения романы, повести, рассказы, статьи – не было жизни ни физической, ни духовной, пришлось уехать. Россия равнодушно рассталась еще с одной прекрасной головой.
Фридрих Горенштейн живет в Западном Берлине, много пишет, всё печатает. И о нем много пишут, он – явление в современной мировой прозе.
Уезжая, он подарил мне рассказ и прекрасную статью о Чехове. Это было благодарностью за тщетную попытку облегчить ему отъезд.
20 октября 1989 г.
Эссе начинается так:
«Я знаю серьезных людей, которые не любят Чехова. Я не разделяю их взглядов, но отношусь с пониманием к их литературным вкусам. Пушкин начал, а Чехов кончил, и, естественно, на творчестве Чехова лежит печать не только величия, но и вырождения, так как всякое живое явление имеет свою жизнь и свою смерть. Чехов умер раньше Льва Толстого, но именно Чехов подытожил духовный взлет Российского XIX века, да, пожалуй, и духовный взлет всей европейской культуры – эпоху Возрождения, юность свою проведшую в живописи Италии, Испании, Нидерландов, молодость в шекспировской Англии, зрелые годы в музыке и философии Германии, и наконец, уже на излете, уже как бы последними усилиями родившую российскую прозу, на которой лежит подспудный отпечаток усталости и чрезмерных напряжений, свойственных всякой старости, отпечаток старческого ребячества, детской чистой мечты, щемящей грусти по ушедшим годам, наивной веры и мудрой иронии».
Какая мысль – русская проза как кода эпохи Возрождения!.. Горенштейн, я убежден, и был собственно последним ее классиком, послечеховским постскриптумом. Был ли он при этом уже анахронизмом, как казалось некоторым, или все же, как это бывает, это клеймо на нем – рукотворное хулиганство слепоглухих детей постмодернизма в эпоху «оргии гуманизма» (Платонов)? Эту принципиальную разницу между Горенштейном и массой совписов (союз писателей – это союз не писателей, а союз членов союза писателей, как шутил Зиновий Паперный) хорошо описал в своей статье о Горенштейне «Рождение мастера» Ефим Эткинд (см. выше).
«Бог дал мне речь» (1990–1993)
Последние 11 лет жизни писателя и сценариста Горенштейна, жившего с конца 1980 года до своей смерти в 2002 году в Германии, в Берлине, начинались многообещающе: с конца 1989 года его наконец начали печатать в СССР и за короткое время там вышло практически всё им написанное за более чем 20 лет активной работы «в стол». Театры захотели ставить его пьесы, и в сентябре 1991-го он впервые приехал в Москву после 11 лет жизни на Западе. Приехал на премьеру своей пьесы «Детоубийца» в театре имени Вахтангова в постановке Петра Фоменко.
К этому времени он стал весьма известным писателем во Франции и Германии. Приехал он в Москву окрыленный, хотя эйфория никогда не была его эмоцией. Но вдруг померещилась новая роль, как мерещилась она ранее Гоше Цвибышеву из романа Горенштейна «Место», заканчивающегося фразой «Бог дал мне речь». Впервые в Москве публично зазвучала речь Горенштейна – он дал несколько интервью. Первым для печати было интервью Маргарите Хемлин («Независимая газета», 8 октября 1991 г.) в рубрике «Автопортрет» под заголовком «УЧАСТИЕ В «МЕТРОПОЛЕ» БЫЛО МОЕЙ ОШИБКОЙ» (целиком – ниже).
Хемлин начала беседу с необычной фразы: «ГОВОРЯТ, приехал Горенштейн и ругает советскую интеллигенцию. Что, люди, с которыми вы были связаны, живя в СССР, в Москве, кажутся вам теперь другими? Или они СТАЛИ другими?»
Фраза удивляет, так как интервью было первым. Это «ГОВОРЯТ», как можно теперь понять, было эхом «артподготовки» Горенштейна к поездке в Москву, эхом его интервью, данных российским СМИ еще в Берлине и прочитанных в Москве и Питере.
В них, как и в двух московских интервью, Горенштейн взял, как показалось многим, тон поучающего… Хотя это было просто изложение взглядов… Да, дающее нелестную оценку так называемым «шестидесятникам». Но Горенштейн никогда не подлаживался, а всегда говорил то, что думал…
В московских интервью его не остановило то, что о его многочисленных публикациях не было написано почти ничего позитивного, приветствующего его возвращение в русскую литературу после паузы в 25 лет. Вообще было написано совсем немного. Кто знает, может быть, именно эта первая настоящая волна замалчивания, заговор молчания и спровоцировал филиппики Горенштейна в начале 90-х.
Некоторые в Москве были все же рады его первому приезду в 1991 году. Радушно принимал его в качестве одного из «хозяев» в редакции журнала «Юность» Андрей Вознесенский. Премьеры пьесы «Детоубийца» в театре им. Вахтангова под названием «Государь ты наш, батюшка…» в сентябре и чуть позднее в Малом театре под названием «Царь Петр и Алексей» (премьера – 27 декабря 1991 года) вызвали интерес публики, да и журналисты и СМИ отнеслись к нему с уважением и вниманием. Приехав в Москву в сентябре 1991-го в телеинтервью Виктору Ерофееву Горенштейн воздерживался от оценок тех или иных личностей, но в двух последовавших затем интервью для газет дал убийственную характеристику всем, кого он называл «шестидесятниками» (вспомним описанную Лазарем Лазаревым особенность Горенштейна, при которой слова вылетают из его рта помимо воли). Но имел в виду он прежде всего узаконенных писателей-ровесников. Говорил же, однако, о шестидесятниках обо всех сплошь, скопом, что тоже не очень на него похоже.
Интервью
Маргарита Хемлин
Автопортрет
М.Х. ГОВОРЯТ, приехал Горенштейн и ругает советскую интеллигенцию. Что, люди, с которыми вы были связаны, живя в СССР, в Москве, кажутся вам теперь другими? Или они СТАЛИ другими?
Ф.Г. Мои ощущения не связаны с моим выездом. Конечно, со временем я понял, что это такое – шестидесятники. Выезд в Германию – это второстепенное… Это не перелом в моей жизни. Перелом произошел при переезде из Киева в Москву. Хоть было тяжело и раньше, и позже – в Германии. Но истинный перелом произошел именно тогда – в Москве, в самом начале 60-х. По приезде в Москву я сразу написал свой первый профессиональный рассказ «Дом с башенкой». В библиотеке Некрасова. Просто сидел там за столом в читальном зале и писал. Я бы теперь не смог так работать. Был молодой… Я встретился с какими-то людьми: хорошими и плохими, но я столкнулся тогда и с шестидесятниками. Правда, такое название они себе придумали позже. Теперь-то я понимаю, что это – закономерно, что я не вписался в их компанию. У меня не получилось ни с Ефремовым, ни с группой «Нового мира» – Твардовского… Перед ними стоял выбор. Они выбрали Шатрова… И вот они идут с Шатровым. И «Современник», и Волчек…
М.Х. И сама идея шестидесятничества кажется вам надуманной?
Ф.Г. Да. И я никогда не скрывал. Вот Вульф написал в «Советском экране», что меня надо вызвать на дуэль. Это после интервью ленинградской «Смене». Шестидесятые – фальшивый ренессанс. Они же люди были все фальшивые. «Распалась связь времен»… В тридцатые годы кончилась культура. Пошли пятидесятые – с муляжами. Но эти муляжи еще обладали тем не менее какими-то формами.
М.Х. И за «форму» им можно простить то, что они – муляжи?
Ф.Г. Как сказать. Это не было опасно. Опасно то, что наступило потом. Разве вы можете откусить кусочек ветчины из папье-маше? В пятидесятые было сплошное папье-маше. А вот колбаски шестидесятников вы кушали с удовольствием… Не папье-маше, а эрзац. Выплеснули вместе с водой ребенка. Выплеснули… И пошла хемингуэевская комсомолия. Пошла новомировская кирза, пошел очерк. Пошло самовыражение. Исчезло ремесло.
М.Х. Да, но тем не менее в 78-м году вы напечатались в «Метрополе» и тем самым как бы привязали себя к шестидесятникам.
Ф.Г. Это была моя ошибка.
М.Х. Но если то был фальшивый ренессанс, то теперь, когда шестидесятники снова выходят на свет, занимают места на самом верху… Что это? Фальшивое воскрешение? Тогда страшно.
Ф.Г. Не страшно, если вы это понимаете. И читатель это понимает.
М.Х. Наверное, понимают не все. Иначе не было бы столько радости по поводу воскрешения.
Ф.Г. Когда началось это… Нет, не воскрешение – оживление, реанимация, – я вообще перестал что-либо понимать. Я ничего не скрываю. И «Юность» уже отказалась иметь со мной дело. «Горенштейна нам не нужно. Нам нужны Аксёнов, Владимов, Войнович…» Они начали опять этих ребят прокручивать. Многие из них талантливы. Войнович талантлив. Но, к сожалению, он потерял… Ну нельзя работать на одном и том же… Я никогда так не делаю. Это тяжело – менять прием. Я каждый раз придумываю что-то новое. Самое главное качество шестидесятников – а я имел дело далеко не с худшими людьми: они знали заранее, какой материал взять, чтобы это понравилось публике. Всегда это присутствовало. У меня такого никогда не было. Чего я взвалил на себя пьесы? К каждой сцене готовишься, как к новой вещи. А эти ребята легко работают. Они получают удовольствие от работы. Прокручивают: я встретился с Петькой, с Машкой, с Дашкой… А что – приятно же травить баланду за столом… А у меня тяжелая работа.
М.Х. Но иллюзии были?
Ф.Г. Да не было иллюзий никаких. Было трудное для меня время, душа была расхлябана… А теперь «Метрополь» собираются переиздавать здесь… Восстанавливать… Пусть. Мне все равно. Вот главное для меня – роман. «Место». Вышел только что в советско-британском предприятии «Слово/Word». Вот – главное. А все остальное… У каждого писателя есть фундамент. Мой фундамент – «Место» и «Псалом». Две противоположные книги. Все-таки возьмите самого большого писателя – Толстого, Достоевского, – у них есть фундамент…
М.Х. В Германии вы – в вакууме? В языковом, уж во всяком случае… А другого вакуума вы никогда и не боялись.
Ф.Г. Я плохо говорю по-немецки. Это мне помогает, я много читаю по-русски. И потом, я приехал в таком матером возрасте, что со мной трудно что-либо было сотворить. Я – член Союза немецких писателей, между прочим. И член профсоюза немецкой прессы… А потом, учтите, это Германия. А Германия – не эмиграция. Германия – продолжение России. С Германией у меня взаимоотношения с малых лет. Они хотели меня убить маленьким – так это же не чужие люди… И мне интересно там жить. Я хотел бы жить во Франции, потому что это единственная страна, где у меня есть престиж. Теперь, надеюсь, он появится и в России, после «Места»…
М.Х. Что сейчас ваше издается в Германии?
Ф.Г. Интересная книга… Там под одной обложкой «Русский Нил» Розанова и мое «Последнее лето на Волге»… Да… А здесь еще ничего нет. Не опубликован «Псалом», не поставлены пьесы, нет моих главных рассказов… Ничего еще здесь нет…
М.Х. Сейчас, наверное, Германия, как никогда раньше, похожа на Россию.
Ф.Г. Не только сейчас. Она очень тесно связана с Россией. Если говорить о цивилизации, даже культуре. Но старой культуре… И характеры, и прочее… И потом, те проблемы, которые меня интересуют… Многое я узнал, живя в Германии. И о России в том числе. Почему я оказался в Германии? Просто мне там дали стипендию… Я надеюсь написать несколько книг о Германии. Если пробьюсь через русский материал. Кстати, я живу недалеко от места, где жил Набоков: он жил на Фазаненштрассе. Я живу совсем рядом… Набоков уделял большое внимание немецкой агрессии. Так же, как я теперь. Когда я говорю об этом, меня пытаются опровергнуть… Недавно на одном вечере после моего выступления выходит академик Волькенштейн и говорит: «Какая агрессия? Зачем? Немцы же хорошо живут». Он побывал там у двух или трех профессоров. Конечно, профессора хорошо живут. Основная масса немцев живет не так уж хорошо, это преувеличение. А во-вторых, разве «хорошо» или «плохо» – это гарантия от агрессии? И, кроме того, не хлебом единым. Ведь не на сытости держался немецкий империализм. Он держался на других вещах. О которых не место сейчас говорить… Многие немцы думают как я. Ну не многие, но целый ряд из тех, кого я знаю.
М.Х. Вас здесь никакая новая идея не осенила?
Ф.Г. Нет. Я здесь не увидел ничего нового. Но я увидел много хорошего.
М.Х. Что же?
Ф.Г. Воздух. Дер люфт. Воздух. Воры по переулкам сидят. Раньше ходили по главной улице. Теперь им труднее. Теперь они просто воры. А раньше были полицейские и воры – в одном лице.
М.Х. А вернуться сюда…
Ф.Г. А я вернулся. Вот моя главная книга – «Место»…
М.Х. Нет, вернуться – жить…
Ф.Г. А куда, куда вернуться? Я уезжал с улицы. Вернуться на три вокзала? Вот возвращаются, получают ключи от квартиры, получают советский паспорт – и это называется вернуться?
М.Х. А что значит вернуться?
Ф.Г. Вернуться – значит вернуться. Другого смысла в этом слове нет. И сил уже, знаете, нет – играть взад-вперед. И какое это имеет значение?
М.Х. Сейчас вы приехали на премьеру спектакля «Государь ты наш, батюшка…» в Вахтанговском театре по вашей пьесе «Детоубийца»… Фоменко практически перекроил пьесу. Что-то получилось не так?
Ф.Г. Не так? В этом театре – все так. Но пьеса написана по-другому. «Государь ты наш, батюшка…» – решение этого театра. Оно меня радует. Вахтанговский театр – противоположен и стилю моему, и стилю пьесы, но сумел талантливо найти выход из трудного положения. И оформлен спектакль прекрасно… Но – я писал эту пьесу в 85-м году… А теперь я работаю над пьесой подобного рода, так это вообще ад. Тема Ивана Грозного. Подробнее говорить не буду. Могут позаимствовать. Я слышал, человек пять-шесть пишут сценарии, еще человек семь – романы на эту тему… У Ивана Грозного невозможно сосредоточиться на какой-то точке. Это глупость. Эпоха Ивана Грозного – энциклопедия русской истории… Есть материал, который можно взять только пьесой. Надо уловить, какой материал чем можно взять… Вот Пушкин «Бориса Годунова» написал – пьеса. Хотя ему советовали писать роман.
М.Х. А что с другими вашими пьесами у нас?
Ф.Г. Малый театр подбирается к «Детоубийце»… «Бердичев» собирался ставить Ермоловский театр… Катя Васильева – в роли Рахили… Но потом – вы же знаете, что там у них произошло. Все развалилось. «Бердичев» тяжелей поставить, чем «Детоубийцу». Там нужны несколько актеров… Нужна Рахиль, Злота, Сумер… Нужны корни… Лев Додин хотел поставить. Уже давно. Он приезжал в Берлин, я ему дал книжку, он прочитал пьесу и сказал: «Я не думал, что это так тяжело». Он думал, что это – «Звезды на утреннем небе»… А вот во Франции скоро будут ставить «Бердичев». Но нужны громадные деньги…
Вообще-то пьесы сейчас очень испорчены кино. Хотя я сам профессиональный кинодраматург и написал много киносценариев, в кино сейчас почти не хожу. Я же вижу, во что оно превратилось. Думаю, это потому, что литературная основа совершенно разрушена. Говорят: кино – это особый путь. Да, но не по воздуху… Они ходят по воздуху, а надо – по дороге. Дорога – это профессионализм, это хорошо, грамотно сделанный сценарий. Я пишу кинороманы – о Скрябине, о Шагале… Кстати, о Шагале фильм будет делаться немецкой фирмой, ставит наш молодой режиссер.
М.Х. «Наш» – немецкий или «наш» – советский?
Ф.Г. Я никогда не скажу о немецком – «наш»…
«Независимая газета», 8 октября 1991 года
Ольга Кучкина
Мог ли Чехов выйти с портретом царя?
Он уезжал из России, не успев прославиться. Сценарий «Соляриса» для Тарковского, повесть в «Юности», рассказ в «Метрополе» – всё. Уехав, не примкнул ни к одному кружку, остался сам по себе. Чтобы читать – нужны читатели. Чтобы славить – друзья. Оказалось, ни того ни того не густо. Он рвался – книгами – домой. Повести «Куча», «Искупление», «Улица Красных Зорь», роман «Псалом», пьесы «Волемир», «Споры о Достоевском», «Детоубийца», «Бердичев». Великая простота, ясность изложения, безупречное чувство языка, бесстрашие, с каким передается трагизм бытия, взгляд на вещи «отсюда, из близи, и одновременно оттуда, от Бога, из истории, из космоса, человеческое и всечеловеческое. Весь он в контексте русской и мировой культуры, истовый ее работник. Теперь журналы и книгоиздательства его печатают, театры ставят. Он прилетел на премьеру спектакля «Государь ты наш, батюшка…» (по «Детоубийце») в театре Вахтангова (в постановке Петра Фоменко).
Звонок по телефону:
Ф.Г. Я приехал…
О.К. Видите, я вам говорила! Прошло время, вас начали и печатать, и читать.
Ф.Г. Да, прошло… и ушло…
О.К. Как вы нашли Москву?
Ф.Г. Понравилась.
О.К. Грязная?
Ф.Г. Одиннадцать лет назад она была мрачная.
Дальше – свидание на углу Поварской и Садового кольца. И – беседа.
О.К. Что вы думаете о положении русской культуры в мире?
Ф.Г. Я не думаю, что это сейчас основной вопрос. По-моему, важнее положение русской культуры в русской культуре. Идет общий процесс. Такой же, как в экономике, везде. Положительный процесс разрушения. Сталинский лед сменился, в общем, фальшивой оттепелью…
О.К. Фальшивая оттепель?
Ф.Г. Да. Направленная против сталинизма, против 30-х годов, она и порвала связь с 30-ми, когда была еще возможна плодотворность – вопреки сталинизму. И пошла эта комсомольская хемингуэевщина, пошел этот физиологический очерк с лагерным примитивным уклоном… Это привело к потере возможности перевоплощения.
О.К. Вы называете прогрессивную литературу, оставляя за гранью сугубый соцреализм…
Ф.Г. Он в это время уже и остался за гранью. В 30-х годах было стыдно писать плохо. Пастернак, Булгаков, к которому у меня свое отношение, тот же Олеша – они все равно держали уровень. А когда Твардовский превратился в святого Петра, который открывал и закрывал двери в литературу – кого впустить, а кого нет, – тогда и пошел этот отбор, который ни к чему хорошему не привел. И дал-то эти двери тот же ЦК, не надо обманываться, мол, сами стену проломили.
О.К. И тем не менее это был взаимный процесс, уж больно сильно толкались в стену.
Ф.Г. Пусть и взаимный, но вы дышали фальшивым воздухом.
О.К. А вы?
Ф.Г. Потому меня и не печатали. Я был не как все. Отщепенец.
О.К. А на Западе?
Ф.Г. Я тут был чужой и там остался! Фальшивый воздух никуда не делся. В том смысле, что эмиграция увезла его с собой. Там была создана своя номенклатура, свои ряды. Я думаю, что мне перестройка дала очень многое. Тем людям, что были взяты на паек Запада, она дала гораздо меньше. По сути, ничего.
О.К. А вам что?
Ф.Г. Россия открыла меня. И дело не только в публикациях. Дело в престиже. Мне вообще было очень тяжело. Книги у меня не выходили. Первая страна, открывшая мои книги, – Франция, я считаю ее второй литературной родиной. Санкт-петербургская «Смена» напечатала интервью со мной и назвала «Вне процесса». Я – вне процесса. А писатели, которых вы называете прогрессивными, они дилетанты. Может быть, хорошие, искренние, но дилетанты. Было потеряно мастерство. Это шло по всем направлениям. Колбасу не умеют делать. Такая золотая колбаса была в России! Не умеют делать колбасу, туфли, не умеют рисовать картины, писать повести. Талантливые люди есть. Не может быть, чтоб их не было. Потеряно ремесло. Традиции потеряны. Потому что между традицией и новаторством все и происходит. Я написал большой кинороман о Шагале. Но ведь Шагал считал себя учеником Рембрандта. «Рембрандт меня любит», – повторял он. Модерн может существовать только как вариации классики. А когда потеряна классика, тогда вариации превращаются в какофонию.
О.К. Тогда кем вы себя ощущаете, наследником кого? От кого к вам идет традиция?
Ф.Г. Тут не прямой процесс. Конечно, от классики. Через классику – к западной литературе настоящей. И другой путь не «от», а «к»: к Библии как основе. Если мы читаем Толстого, то через него идем к Стендалю. Достоевский начинал, оказывается, как переводчик: переводил с французского «Евгению Гранде». Если мы читаем Толстого, Достоевского, Пушкина, значит, мы читаем и европейскую литературу, откуда они черпали.
(О.К. Возражая, защищая «отеческий воздух», называла имена и книги, он вяло отнекивался, что, дескать, все успеть прочесть нельзя, но я уже поняла его, как мне кажется. Это бурное отторжение от чего-то необходимо было ему в свое время, чтобы утвердиться на своем, отличном, отдельном, за чем последовало одиночество и – иной уровень сравнения. Навсегда живой осталась классика, интерес к тем, кто рядом, поблек. Что ж, каждый имеет право на свой путь и свои ориентиры.)
Ф.Г. Я читаю много, очень много. Но то, что мне необходимо как материалы по работе. Сейчас я пишу об Иване Грозном, и я специалист по Грозному. Когда я писал «Псалом», я был специалист по Библии. Умение читать – важнейшая вещь. Элемент культуры. Именно умение себя ограничивать и выбирать. Человек ведь может прочитать ограниченное количество книг всерьез.
О.К. Как вы отнеслись к тому, что происходило здесь в августовские дни?
Ф.Г. Как все! Я не знаю, что стояло за этим переворотом, но у меня, неинформированного человека, было одно чувство: просто Бог помог, огромная удача, что все так кончилось. Конечно, это могло отбросить страну, да и мир, далеко назад. И потом – «скажи мне, кто твой друг». Сразу Хусейн, арабские палестинцы, Кастро – вот кто их поддержал. Учитывая бесхарактерность, трусливость западной демократии, это могло превратиться в опасный узел…
О.К. В «Дневниках» Зинаиды Гиппиус 1914–1919 годов содержится такая же характеристика Запада.
Ф.Г. Это свойство каждого джентльмена: не хочется вмешиваться. Действительно, как вмешаешься? Любой хулиган, преступник всегда готов к поножовщине, к пролитию крови, а я иду и не хочу, чтоб меня трогали. Есть в этом какая-то психологическая правда. Но в этом и объяснение: сила любой преступной фигуры – в трусости обывателя. Три августовских дня показали, что они не так сильны, хотя поначалу было такое впечатление, будто значительная масса народа поддерживает их. Тут один из самых больших уроков. 1917 год произошел потому, что некому было дать отпор, было аморальное поведение лидеров других партий. Выбора не было. Эти нынешние танцы вокруг фигуры Николая Второго просто чудовищны. Нельзя оправдать жестокость по отношению к нему и к его семье, но делать из него святого, как это сделала церковь? Это не безвинная жертва, он во многом несет ответственность за то, что произошло. Группироваться вокруг его портретов! Я уж не говорю о Чехове: мог ли идти Чехов под портретом царя? Даже так называемый реакционер Достоевский никогда бы не пошел! Под портретом царя ходили черносотенцы. Попытки выдвинуть в противовес лидерам прошлого лидеров позапрошлого – опасный процесс, который обманывает, особенно молодых.
О.К. Чем это объясняется, по вашему мнению, обращение не вперед, а назад?
Ф.Г. Не хотят расставаться со старым. Хотят просто переодеться. Вчера Чапаев, сегодня поручик Голицын, а основа мышления все та же, тот же шовинизм, который Россию завел в болото и замучил. Это легче и проще. Переодеться – не значит измениться. К сожалению, большой вклад в это вносит Солженицын с его толкованием истории. В конце концов надо читать документы. Мне запал в голову рассказ одного солдата, который добрался в Крым, к Врангелю, из голодной России. И вот он говорит: сыто, хорошо живут, но хамское отношение офицерья к солдатам, крестьянам, унижающее их, все перечеркивало. Большевикам многое прощали за человеческое отношение. Я бы повесил на Белом доме высказывание Бердяева: «Для того чтобы понять ложь большевизма, нужно понять его правду». Это должно стать основой переосмысления истории. Это ключ к пониманию. И я бы печатал свидетельства очевидцев. Они дадут больше пищи уму, нежели толкования современных пророков. В частности, конечно же, достижение революции – отделение церкви от государства. Это должно быть сохранено. Во имя не только государства, но и церкви. Большая беда для церкви ее вовлеченность в политику. Она во многом создала ту империю, от которой мы стремимся избавиться. И сейчас – не заменять одну идеологию другой…
О.К. А мы сможем прожить без идеологии?
Ф.Г. Трудный вопрос. Идеология – в любом случае плохо. Она мертвит и требует жертв себе. Во всех случаях надо говорить не о 73 годах, а о 450. Занимаясь Иваном Грозным, я особенно отчетливо вижу истоки. Моя вещь будет называться «На крестцах». Старорусское слово «крестцы» – перекресток. Перекресток истории. В Китай-городе были «крестцы». И еще – на кресте. Структуры создавались 450 лет, при чем тут коммунизм и социализм? Маркс лично мне неприятен, но к марксизму революция 1917 года не имеет никакого отношения. Это антимарксистская революция. Империя диктовала организацию политической власти, как бы она ни называлась. Самый положительный результат из всего, что случилось, – что империя подошла к своему концу. Россия станет другой. И Украина станет другой.
О.К. Какой другой? Войдут ли они в европейскую цивилизацию?
Ф.Г. Должны войти. Одновременно вернувшись к своим корням, к своей национальной жизни. Меня один шовинист упрекал за то, что я говорю о национализме как положительном явлении…
О.К. Есть национальное и националистическое.
Ф.Г. Пусть даже националистическое, только не шовинистическое. Потому что шовинизм – это романтизм, а национализм – это реализм. На этот счет хорошо объяснился саратовский губернатор. Когда черносотенцы стали обливать его грязью за то, что он составил отчет, а там нигде не показано разлагающее влияние евреев, он ответил: «Я русский националист, если бы я действительно нашел, что евреи угрожают развитию России, я был бы первый антисемит, но это не так, я определил другие факторы и знаю, что антисемитизм либо не приносит пользы, либо приносит вред». Так что между национализмом и шовинизмом разница громадная. Они романтики, они выдумывают сказки и ловко используют их для своих целей. Национализм сам по себе плох. Но бывает, что другого выхода нет в истории. Всех подряд называть фашистами тоже не годится. В Германии один поэт недавно сказал: «Почему Гитлер пришел к власти? Потому что всех называли фашистами – этот волк, тот волк, а когда пришел настоящий волк…»
О.К. Уже образовалась привычка…
Ф.Г. Есть реакционные элементы. Это плохо. Но это не фашисты, не нацисты. В определенные моменты, когда нет другого пути, они ведут за собой обывателя и заслоняют дорогу фашизму, то есть романтическому шовинизму.
О.К. Непривычная точка зрения. Стало быть, и писатели, исповедующие национализм, не так уж дурны…
Ф.Г. Как сказать. Факт, что среди этих людей нельзя найти Вагнеров и Достоевских. Проба на талант очень средняя, а проба на шовинизм все же очень высокая. Другое дело, что и среди прогрессивных проба на талант может быть не выше.
О.К. Толстой был для России ее совестью. Роль писателя у нас всегда была высока. Сейчас она скромная? Или должна вырасти такая фигура, к которой будут прислушиваться?
Ф.Г. Конечно, важно, чтобы была такая фигура. Но лучше не иметь совести, чем иметь фальшивую совесть. Я это наблюдаю. Ведь Толстой вырос в совесть, очень сильно преодолев себя. Я сейчас тоже наговорил, может, не все правильно. Но я вспоминаю его записи, по памяти: «…обедал у Дружинина, начал высказываться, в результате Тургенев встал и ушел… после этого оскорбил личные взгляды Некрасова и Чернышевского… зачем я это сделал?» Это Лев Толстой. Он постоянно всех ругал, был крепостник, не был богат, писал ради денег и записывал: моя цель – слава. Лев Толстой боролся сам с собой, а не с кем-то. И не создавал из себя кумира. Такого качества людей сейчас нету. Ищут и находят фальшивых идолов. Это самое опасное. Плохо, когда нет ориентиров, но лучше это, чем фальшивые ориентиры. Не создавать взамен одних паразитов других. А главное – на бумаге быть правым. Заниматься – я так думаю – своим делом, писанием, работой по расчистке духовных развалин. За долгое время впервые, но у меня появилась надежда. Я приехал, пошел к Белому дому, ходил, смотрел…
О.К. Странная вещь произошла в августе, был сумрак в душе, все было ужасно – и вдруг появилась душевная сила.
Ф.Г. В этом вся суть. В том, чтоб была душевная сила. А уж после можно расслабиться и превратиться в обывателя, как на Западе…
О.К. Основа русской психики, на ваш взгляд, какова?
Ф.Г. Русские сильно изменились после татаро-монгольского нашествия. Если говорить о монголоидном типе русского, то это прежде всего – неуважение к труду и затем – опора на массу.
О.К. А что этому противостоит?
Ф.Г. Преодоление неуважения к труду и опоры на массу. Главное – вырваться из массы. Опереться на меньшинство. Выделить себя как индивидуальность. Не стараться идти в толпу, в ряд. Достоевский этого тоже не понимал. Это монголоидность, московитство. У Новгорода этого не было. Новгороду не надо было учиться у Запада, он сам самостоятельным был, и люди были такими. Новгород работал, имел, был индивидуалист, собственник. Важное качество – уважение к себе. При этом надо понимать, что высокими моральными качествами собственник не обладает.
О.К. И все же собственность дает независимость. Собственная земля, собственный товар, собственный талант.
Ф.Г. Русское государство никогда не умело поддержать собственника, начиная с Ивана Грозного, и даже раньше. Убрать независимых людей и опереться на холуев – это в привычке, это легче. И легче – всем вместе бревно таскать. Кто-то ослабит усилия, а какой-то дурак тащит. Время – всякому тащить свое. Я не за капитализм, но нельзя возвращаться к феодализму, останавливать историю. Русские всегда пытались остановить историю, удержать старое.
О.К. Вы не собираетесь возвращаться?
Ф.Г. Ну как возвращаться… Вот они получают здесь квартиры, паспорта… они вернулись? Зачем мне играть в такие игры. Но дело не в этом. Я ведь нахожусь не в эмиграции. Я нахожусь в Германии. Германия – это страна, которая меня интересует так же, как Россия. Если мне удастся, я хотел бы написать несколько книг о Германии. Это очень важно. Это тема, которая по-прежнему связана с Россией, с судьбой России и с моей личной судьбой.
«Комсомольская правда», 10 октября 1991 года
И все же обнаружившийся в Москве настрой против Горенштейна был создан прочитанными в России до его «визита» другими, более ранними интервью – прежде всего Максиму Максимову.
Прочитав именно это интервью, Виталий Вульф заявил в печати, что «Горенштейна следовало бы вызвать на дуэль».
Максим Максимов
Вне процесса
В квартире у Фридриха Горенштейна – ремонт. «Маленькое разорение», – говорит хозяин. В Западном Берлине люди, оказывается, тоже устраивают дома ремонт. Впрочем, Западного Берлина как бы уже и нет, есть Берлин единый…
Кажется, он где-то недавно признался, что хочет сходить по ту сторону разрушенной стены, посмотреть, как там живут, в Восточной Германии. «Маленькое разорение», – сказал бы он наверное.
Фридрих Горенштейн – самый запоздалый «возвращенец» в русскую литературу. С 1980 года он живет в Западном Берлине, опубликовав до этого на родине лишь маленький рассказ в «Юности» в 1966 году. И лишь год назад журналы вспомнили о существовании Горенштейна и бросились наперебой его «открывать». Появились рассказ «С кошелочкой» («Огонек»), «Зима 53-го» («Искусство кино»), «Споры о Достоевском» («Театр»), «Три встречи с Лермонтовым» («Экран»), «Искупление» («Юность»), отрывок из «Места» («Знамя»). На подходе – «Псалом» в журнале «Октябрь». Готовится трехтомник Горенштейна в издательстве «Слово/Word». Через несколько месяцев в библиотеке журнала «Звезда» выйдет эксклюзивное издание философско-эротического романа Горенштейна «Чок-чок».
М.М. Фридрих, уже из отрывочных сведений о вашей жизни складывается весьма определенный образ – отшельника, затворника, человека, который принципиально не участвует ни в политической, ни в литературной жизни. Ни здесь, ни там. И даже не очень хочет, чтобы его произведения дошли до читателя…
Ф.Г. Во-первых, это неправильно, потому что я был исключен из литературной жизни. Меня не публиковали, меня не упоминали, меня замалчивали умышленно, замалчивали там, замалчивали здесь какое-то время… Это не я себя изолировал – это меня изолировали! А теперь, когда после многих лет мои книги доходят до читателя, я бы не хотел, чтобы меня механически присоединяли к той обойме, из которой я был выброшен.
М.М. Что значит – присоединить к обойме?
Ф.Г. К обойме участников процесса 60-х годов, откуда меня фактически исключили, не публикуя, не давая мне никаких возможностей – какие, например, получал Евтушенко… Тот же Солженицын, тот же Бродский – это всё люди, которые принадлежали к литературной жизни, принадлежали к процессу. Причислять меня к этому ряду сейчас, задним числом, несправедливо и неправильно.
М.М. Однако быть изгнанным из родной страны подобно тем, кого вы назвали, – разве не равносильно исключению из процесса?
Ф.Г. Это неправда! Бродский всегда был любимцем интеллигенции. Интеллигенция поддерживала его всеми силами, она создала вокруг него ореол. Его встретили здесь с распростертыми объятиями, засыпали его премиями, деньгами, должностями. Я не говорю о том, правильно это или неправильно, я говорю, что судьбы совсем разные! Меня тут замалчивали, относились ко мне или безразлично, или плохо. Вся сановная интеллигенция была против меня. Они считали: ну это не ценная личность, это не то, что представляет собой интерес, и так далее…
М.М. В ваших словах сейчас сквозит обида?
Ф.Г. Обида? Конечно. Я потерял время, я потерял годы. Я уже немолодой человек, у меня уже притуплено восприятие… Но мои книги от этого не страдают!
М.М. Однако, Фридрих, вы ведь сами приехали сюда по приглашению Академии по культурному обмену и получали, наверное, стипендию…
Ф.Г. Первый год получал. Потом еще один год – поменьше. Затем появлялись кое-какие гонорары, жена стала работать. Но было очень трудно. Я выехал без карьеры, без шума. Слависты, которые сидят во всех университетах и на радио, меня не принимали. А чтобы делать здесь карьеру – надо быть подхалимом. Это теперь, когда я прожил здесь десять лет, написал много, у меня появилась репутация во Франции, все крупные французские газеты и журналы систематически пишут обо мне… Только теперь многие немецкие издательства стали ко мне обращаться! Только что меня издали под одной обложкой вместе с Василием Розановым. А поначалу – я не имел ни опыта, ни друзей. Книги мои отказывались издавать.
М.М. Почему, как вы думаете?
Ф.Г. Здесь господствовала элита 60-х. Была выстроена своя табель о рангах, в которую я не вписывался. А во-вторых, по каким-то более глубинным истокам я не вписывался в их эстетический вкус. У них, знаете, в чести модернизм так называемый – не модернизм начала века, который завершился, а модернизм падший. А я развивался отдельно, я развивался, опираясь на традиции, на «мустер» – образец. Литературы без образцов быть не может.
М.М. Что служило образцами для вас лично?
Ф.Г. Целый ряд книг. Теперь для меня является образцом литературы Библия. Но к этому образцу я шел через все возможные книги, и детские в том числе. Я шел постепенно и самостоятельно. А они из салонов пришли – Анны Ахматовой и прочих. У них другая эстетика – эстетика, основанная на самовыражении при отсутствии канонов, при отсутствии мастерства. Вот я теперь занимаюсь эпохой Ивана Грозного, изучаю старые иконы – они всегда создавались строго по канону. Рублевские иконы тоже создавались по канону! А особенно теперь, когда истоптано все на земле, в том числе и культура, возродиться можно только через каноны.
М.М. Вы хотите исключить из художественного творчества элемент самовыражения?
Ф.Г. Нет, разумеется. Но оно же повсюду преобладает над мастерством! Бывают периоды, когда отсутствует самовыражение. Однако теперь оно господствует. И при этом становится очень легко жить дилетантам! Этот процесс начался в 60-е. Ушел Пастернак… Кто остался? Уже не было никого. И новые люди пришли на разрушении всеобщем, на таком анархичном восприятии. Это при том, что среди них были люди талантливые – Войнович, Аксёнов… Но у них у всех – другая эстетика.
М.М. В этом – основной пункт вашего расхождения с шестидесятниками?
Ф.Г. Не только. Я многое не принимал у них – весь этот обновленный социализм, наши в буденовках и прочее. Но сегодня быть политически умным – не такое уж большое достижение. Я не принимал эти вещи чисто эстетически. Вслепую. Но нельзя упрекать их за это задним числом, как это отвратительно делает, например, Солженицын, который сам был одно время «против Сталина – за Ленина»…
М.М. На ваш взгляд, обрисованная им расстановка сил в обществе и литературе 60-х неправомерна?
Ф.Г. Дело даже не в этом. Он не имеет права на многое, что он делает. Потому что он занимает явно фальшивое место, не то место, которое должен занимать, – хотя бы по литературным соображениям. Тут его уже начали сравнивать с Буниным, Герценом, Достоевским… Конечно, это играет очень отрицательную роль, потому что дает молодежи фальшивый маяк… Солженицын – человек примитивного восприятия и такого… шовинистического духа. Причем этот шовинизм, знаете, тоже примитивный – это не шовинизм Розанова… А по языку – это не примитивность даже, это дубовость! Вы почитайте – это же дубовый язык! Он написал когда-то несколько неплохих очерков, теперь тоже устаревших. А потом – взялся за эти тома, потому что знает, что больше написать ничего не сможет. Солженицын, деревенская литература – это всё ложные высоты, поразительно ложные! В 30-е годы такого не могло быть, потому что было мастерство, были образцы, по которым можно было сравнивать!
М.М. Испытываете ностальгию по 30-м?
Ф.Г. И немножечко по 50-м. Тогда все же общий уровень литературы был несравнимо выше… Я не все принимаю у Платонова и у Булгакова очень многое не принимаю, но общий уровень был выше… Вы знаете, есть в обществе нравы. Так и в литературе – есть нравы! И человек, пусть он будет плохим, но он знает, что ему нельзя вести себя по-другому. А что сейчас происходит? Упали нравы всяческие, в том числе и литературные. Поэтому Генис н Вайль выдают себя за каких-то великих критиков – люди из стенгазеты! Поэтому существует такой «образец», как Солженицын! В 30-е годы, когда господствовали определенные нравы, такое было невозможно!
М.М. Вы имеете в виду нравы только литературные?
Ф.Г. Не только. Еще и нравы эстетические. Вы посмотрите, художники-сталинисты – такие, как Галактионов, – они писали хорошо! Они писали продажно, но хорошо! Потому что было неприлично писать плохо! Вот есть сейчас такой художник – Кабаков Илья, один из самых высокооплачиваемых. Так я пришел – и ужаснулся! Посмотрел на эти гвозди, которые он выложил, эти рваные башмаки… Такое раньше было неприлично!
М.М. Ну Кабаков как раз стал знаменитым не в Союзе – на Западе.
Ф.Г. Но существует общее падение нравов и во всем мире. В том-то и беда!
М.М. И все же, Фридрих, неужели вы не видите у шестидесятников ни единой заслуги? Не хочу спорить по поводу мастерства, но ведь свою роль в обществе они бесспорно сыграли – и роль эта значительна…
Ф.Г. Но литература – это же не политика! Литература не признает «заслуги», она признает книги!
М.М. Может, их миссия лежала вне литературы? Может, они проявили себя в первую очередь не как писатели?
Ф.Г. Да, но они же до сих пор господствуют именно в литературе! До сих пор господствует эстетика шестидесятничества в разных вариациях. А разве нет? Вся эта литература деревенская – это же тоже шестидесятничество, семидесятничество… Просто разные ветви. Это, в общем-то, очерковость, журнализм, неспособность к перевоплощению, а способность только к самовыражению…
М.М. Фридрих, но вы же в свое время сами приняли участие в скандальном «Метрополе» в компании шестидесятников. Как такое могло случиться?
Ф.Г. Книга, вышедшая в «Метрополе», «Ступени», никем не была замечена, даже во Франции. Да и то, когда она уже вышла отдельным изданием вместе с другими повестями – на меня обратили внимание и сделали по ней (во Франции) инсценировку. Я не хочу отрицать значения этого издания, независимо от того, какие цели ставили его организаторы… Но мне оно ничего не дало. Дало Вознесенскому и прочим… Если бы я «Ступени» опубликовал в другом месте, было бы лучше. И кроме того, я не знал, что это будет публиковать Проффер в «Ардисе». Он же отказался до этого публиковать меня, причем эту же повесть! Зачем же я ее давал опять? Это нехорошо.
М.М. Вы поддерживаете отношения с кем-нибудь из «метропольцев»?
Ф.Г. Аксёнов недавно был у меня… Но дело не в Аксёнове как человеке. Он как раз не самый худший из них. Он – писатель до мозга костей, человек, который любит писать. Этим он от меня и отличается. Я не люблю писать – тяжело очень. А он пишет, находит для себя такие темы, которые доставляют ему удовольствие.
М.М. В «Метрополе» вместе с вами дебютировали молодые Попов и Ерофеев… Вы не следите за их судьбой?
Ф.Г. Это очень разные писатели. И в какой-то степени они – продолжатели шестидесятников. Женя Попов продолжает линию Аксёнова, но при том идет самостоятельно, он более телесный. Виктор Ерофеев – очень хороший критик, а к прозе его у меня разное отношение. Но я уверен, эти люди в другой атмосфере были бы другими. Не может быть, чтобы и сейчас не было талантливых людей. Но они погибают. Сейчас уровень очень плохой. Тогда, в 30-е годы, человек средних способностей мог как-то подняться, а сейчас наоборот – человек, обладающий неплохими способностями, теряет их и падает в общей атмосфере… Я отличаюсь тем, что я был вне процесса. Я за это дорого заплатил. Не каждый может на это идти, не каждый может так жить.
М.М. Этот тип поведения был вынужденным или вполне сознательным?
Ф.Г. Вынужденным, конечно. Но часто бывает – то, на что нас вынуждают, приносит нам пользу. Конечно, будучи молодым человеком, приехавшим из провинции, я тоже хотел приобщиться… Но нечто внутреннее мешало этому. Я не умел играть в эти игры, мне становилось неприятно. Вот эта атмосфера салонов, эти друзья Бродского – Рейн, Найман…
М.М. Вы были знакомы?
Ф.Г. Мы учились вместе на Высших сценарных курсах, но это не компания моя. Это люди «оттуда». В основном я общался лишь с теми людьми, с кем работал в кино, кто снимался в моих фильмах. Поэтому круг этот быстро менялся.
М.М. Раз уж речь зашла о кино – не отрекаетесь ли вы от того, что было создано вами в тот период? От сценариев таких популярных фильмов, как «Раба любви», «Седьмая пуля», «Солярис»?
Ф.Г. Нет, ни в коем случае, хотя я их делал и с целью заработка тоже. Ведь это же моя профессия. Было еще несколько сценариев, но они попадали в руки не очень талантливых людей… Но я ни от чего не отрекаюсь. И теперь, после десятилетнего перерыва, продолжаю работать в кино. Вот сейчас в Италии снимается фильм о Тамерлане по моему сценарию, его делает режиссер из Ташкента Али Хамраев, тот, что снимал «Седьмую пулю». Сейчас идут разговоры о новом фильме, о Шагале. Его будет делать на деньги одной немецкой фирмы молодой режиссер Саша Зельдович, сын Аллы Гербер. В театрах тоже обратили на меня внимание. В театре Луи Барро молодой режиссер Жозанна Руссо делает уже вторую инсценировку «Ступеней». А Бернар Собель, который в свое время ставил «Бердичев» в концертном исполнении в театре Арианы Мнушкиной, теперь открыл свой театр и собирается ставить эту пьесу там. Жаль, что она не опубликована пока в России. Но первым ее опубликует на украинском журнал «Днипро»…
М.М. Недавно мне попалась в руки ваша пьеса «Волемир» о которой вы, наверное, и забыли. Она хранилась все эти годы в литчасти Большого драматического, у Дины Морисовны Шварц…
Ф.Г. Неужели? Нет, я не забыл. Да-да, Товстоногов… Он тоже, конечно, человек 60-х годов, хотя, в отличие от многих, обладал немалым талантом. Он держал нос по ветру и понял про меня: это не тот человек, которого надо ставить.
М.М. Вы ему много пьес предлагали?
Ф.Г. Нет, после этого – ничего… Да я ему и «Волемира» не предлагал, ему Саша Свободин ее дал. А потом Леонид Зорин рассказал мне, что он был у Товстоногова, тот прочитал пьесу и сказал: талантливый бредешник! Он же ничего не понял…
М.М. Видимо, просто это драматургия совершенно иной эстетики, такая пьеса не могла идти в театре Товстоногова…
Ф.Г. Ее еще хотел ставить Юрский, но он, наверное, боялся…
М.М. Вот уж во что трудно поверить!
Ф.Г. Ну, во всяком случае возможностей не было. Да и не очень рвался, по-моему. Но если б ему дали – наверное, поставил бы с удовольствием. Потом еще Ефремов хотел за нее браться… А сейчас вот ко мне группа бродячих актеров обратилась из Москвы, под предводительством Славы Любшина, тоже хотят ее ставить, но не знаю, что из этого получится. Разве зритель пойдет на такое? Ну пусть попробуют… Она опубликована сейчас в журнале «Время и мы» в Америке.
М.М. Я знаю, что несколько московских театров репетируют сейчас и «Детоубийцу», и «Бердичев», но, честно говоря, трудно поверить, что из этого что-то выйдет. В нашем театре при снижении исполнительского уровня слово играет все меньшую роль. А ваши пьесы непомерно велики по объему, в них обширные монологи…
Ф.Г. Но ведь и в «Гамлете» – двести страниц. Я считаю, что театра без слова не может быть, это все дурное влияние кино, которое тоже потеряло слово. Не знаю, как в России, но в тех странах, что должны поднимать свой язык, который потерян, театр играет решающую роль. Гораздо бóльшую, чем кино. Небольшие театры во многих городах – это и есть учителя языка. А то, что в драматургии долгие годы тоже господствовали дилетанты, – это беда театра. У меня скоро в «Искусстве кино» будет повесть «Искра», почитайте. Там есть персонаж, которого звали Миша. Меня долго уговаривали, чтобы я поменял на Яшу. От Яши я отказался, согласился на Гришу.
М.М. А кто все-таки прототип?
Ф.Г. Они считают, что Шатров.
М.М. Это правда?
Ф.Г. А вы почитайте. Все эти так называемые «либералы» – люди беспредельно бездарные. А Шатров – это же личность отвратительная, аморальная! Он вел против меня открытую борьбу, ходил в ЦК, жаловался – из конкурентных соображений.
М.М. Но в чем между вами могла быть конкуренция?
Ф.Г. А было так, что я в 70-е годы написал сценарий о Втором съезде партии. Там были Мартов, Плеханов… там выступал такой экономист Акимов, он сказал замечательные слова Ленину и Мартову: «Вы называете себя партией рабочего класса, но ваша задача – не подъем экономического благосостояния рабочего класса, а политическая власть. Поэтому чем хуже живет рабочий класс, тем для вас лучше. Чем лучше – тем для вас хуже. И это будет путеводной звездой вашей политической жизни». Тут все начали смеяться. Они считали – даже не стоит с ним спорить, настолько это идиотские слова. Такой был очень интересный сценарий, который должен был ставить Юлий Карасик. И Шатров ходил в ЦК, боролся против этого сценария.
М.М. В качестве кого?
Ф.Г. В качестве куратора ленинской темы. Они же боятся собственной истории!.. Он пошел в ЦК и сказал: «Кто такой Горенштейн? Какое отношение он имеет к этим важным политическим вопросам? Он написал только один рассказик «Дом с башенкой», такой посредственный рассказ!»
М.М. Но вы знаете, наверное, что с первой волной гласности у самого Шатрова были достаточно серьезные проблемы с постановкой пьес и на него довольно сильно ополчились партийные идеологи…
Ф.Г. Это, знаете, проблемы внутри одной стаи волков… Он лгал и извращал факты. Под видом правды. В его бездарной пьесе Плеханов говорит таким газетным языком: «Я отказываюсь выступать против рабочего класса, даже если рабочий класс ошибается». В действительности же Плеханов хотел занять пост министра труда во Временном правительстве, и ему даже пророчили место премьер-министра. И это не удалось только потому, что эсер Чернов, чтобы угодить большевикам, выступил против. Вот вам пример – как он подает факты. И так на каждом шагу. Знаете, с кем его можно сравнить? Был такой кагэбист, Виктор Луи, который работал на Запад. Вот Шатров работал так же, как и Луи, – он говорил такую «неофициальщину», которая в основном работала на эту же систему. Но главная беда в том, что Шатров представляет столп либерализма – человек, который постоянно сидел у всякого начальства, по дачам… Да и сейчас сидит.
М.М. Как вы думаете, Фридрих, почему на родине реакция на ваши произведения крайне осторожная? И даже «Наш современник», который всегда оперативно реагировал на возвращение в русскую литературу Гроссмана и иже с ним, о вас почему-то молчит?
Ф.Г. Возможно, пытаются применить старое оружие либералов – замалчивать. И потом есть, наверное, люди среди черносотенцев, которым что-то в моем творчестве нравится…
М.М. Кстати, когда я читал вашу пьесу «Споры о Достоевском», думал, что какой-нибудь театр… вот, скажем, есть у нас в Ленинграде театр «Патриот» – мог бы, сместив акценты, поставить превосходный спектакль о засилье евреев в русской культуре. Не говоря о том, что одни фамилии ваших героев чего стоят – Эдемский, Карабинович…
Ф.Г. А я бы подал на них в суд!
М.М. Ничего бы с этим не вышло. Можно не изменить в пьесе ни слова. Многое зависит просто от выбора исполнителей.
Ф.Г. Да-да. Дело, конечно, не в этом. Просто я же не могу писать так, как какой-нибудь Василий Белов! Если он рисует «яврея», то это же не живой человек, а карикатура получается. А тем более – драматургия, я считаю, самый объективный жанр. Когда выходят персонажи и говорят, автор не должен присутствовать. Но это не значит, что у меня нет позиции.
М.М. Поскольку «Споры о Достоевском» вплотную касаются больного русско-еврейского вопроса, хоть и написаны они были в 73-м году, интересно от вас услышать: почему шовинизм оказывается для русской нации каким-то абсолютно неискоренимым явлением?
Ф.Г. Это легко объяснить. В нынешнем процессе русские – единственная нация, которая теряет. Все остальные выигрывают. Украинцы, грузины – выигрывают! А русские… У них была большая империя! И вдруг она разваливается. Это факт! Русский шовинист, русский обыватель еще не понимает, что он должен вздохнуть облегченно, что это спасение для России, что Россия измучена этой ношей, что Россия давно не живет уже своей национальной жизнью, что она потеряла свой язык, что это страна, которая угнетена своими же идеями, и эти идеи появились не сейчас! Вот я в своей пьесе пытаюсь сейчас найти: когда Россия оказалась порабощена имперской идеей, когда она начала уходить сама от себя?
М.М. Вы прослеживаете это с Ивана Грозного?
Ф.Г. Даже раньше, с Калиты. И знаете, что я понял, работая над этой пьесой? Кто создал эту империю? Православная церковь! Она создала империю и тут же попала под ее сапог. Это важный момент.
М.М. И то, что произошло в двадцатом веке, на ваш взгляд, является закономерным продолжением этого процесса?
Ф.Г. Вы знаете, в семнадцатом году Россия подошла к концу своего существования как империи. И если бы это случилось – Россия бы сейчас возродилась. У России были резервы, было крестьянство, была интеллигенция. Большевики думали совсем о другом, делая эту революцию, но именно большевики удержали эту империю и создавали ей жизнь после смерти. И мы еще не знаем, как бы пошло дело, если бы перестройка началась в 1924 году. Если бы она началась в 45-м году. В 56-м году. Или даже – в 65-м. Брежневщина высосала последние соки…
М.М. Фридрих, в последнее время очень часто к нам с чужого берега доносятся мудрые советы: как нам обустроить Россию. Я смею подозревать, что у вас есть свой собственный ответ на этот сакраментальный вопрос…
Ф.Г. В итоге – да. Но проблема ведь состоит не в том, чтó надо сделать. Кáк это сделать – вот проблема. Надо прежде всего провести границу по хутору Михайловскому между Украиной и Россией, создать два независимых государства, тесно сотрудничающих между собой, дружественных государства с особыми отношениями – как Америка и Англия.
М.М. А как быть с остальными республиками?
Ф.Г. Как они захотят. Но я думаю, что в принципе остальные республики тоже должны быть независимыми. Россия выходит из своей имперской жизни так, как не выходила ни одна империя – огромной страной, с большим населением, с почти неосвоенными пространствами… Я не знаю, что думает Ельцин, но чего России не хватает – это консерватизма националистского. Не шовинистского, но националистского!
М.М. Что вы имеете в виду?
Ф.Г. Я имею в виду такие личности, как Владимир Соловьев, как Катков. Не расисты, не антисемиты – но те, кто поставил бы заслон фашиствующим элементам и потянул бы за собой обывателей. Тех, кто поставил бы во главу угла национальные интересы.
М.М. Очень сомнительная идея! Вы полагаете, что в нынешней ситуации возможно провести границу между шовинистами и консервативными националистами? Они порой и сами ее не замечают!
Ф.Г. Такая грань возможна! Но нет людей! По-моему, «националистом» в моем понимании был отчасти Сахаров. Но сейчас таких фигур нет, к сожалению. Вот это главная беда. И в России, и в Германии тоже. Ведь когда-то Бердяев сказал очень важные слова: «Для того, чтобы понять ложь большевизма, надо понять его правду». На чем выехали нацисты или большевики? Сказать, что они только лгали и поэтому победили, – это смешно. Они взяли многие правдивые идеи, в которых действительно нуждалась нация, и присовокупили к ним преступные. Так вот, отнять у них эту правду – таких сил сейчас нет.
М.М. Но ведь они же стоят единым блоком – и откровенные черносотенцы, и те, кто просто видит спасение России в сильной государственной власти, как интеллигенты типа Шафаревича, например…
Ф.Г. Он не националист, он шовинист. В этом и беда! И хотелось бы видеть молодых людей, которые стоят не только на либеральных, но и на националистических позициях. Это плохо, да, я признаю. Но это нужно! Так же, как и в Германии – они могли преградить дорогу Гитлеру, но они этого не сделали, а пошли за ним.
М.М. Из всего сказанного вами трудно согласиться лишь с одним – непомерно тяжелым обвинением в адрес церкви…
Ф.Г. А я убежден, что социализм – законное дитя догматического христианства. Ведь христианство завладело всем миром. Иудаизм абсолютно ничем не владел. Мусульманство находилось на периферии. Ведь это же христианство сделалось сутью мира! Разве не так? И это догматическое христианство вообще враждебно Иисусу из Назарета.
М.М. Фридрих, а правда, что «Новый мир» отклонил ваш «Псалом» из-за антихристианских тенденций?
Ф.Г. Я «Новому миру» никогда ничего не предлагал и не хочу с ним иметь дела. Он в свое время отказался публиковать «Зиму 53-го»…
М.М. Еще в те годы? Но ведь это же другой журнал, с другим редактором…
Ф.Г. А я не хочу иметь с ним дела. Это то же самое. А Залыгин еще хуже, чем Твардовский и его окружение… Вы учтите, ведь мой «Дом с башенкой» опубликовал в «Юности» полусталинист Полевой. А такие либералы, как Твардовский – никогда бы не решились…
М.М. Мне кажется, Фридрих, что вы снова, как и 20 лет назад, сознательно противопоставляете себя всем участникам нового общественного процесса – принимая на себя новый град мощных ударов со всех сторон…
Ф.Г. Вы понимаете, что сейчас происходит? Нет людей, которые могли бы сказать правду вопреки своим убеждениям… Практически нет. А если говорят правду – то говорят ее не художественно, а публицистически. А это правда некрепкая и неглубокая. Мне кажется, что в этой обстановке могут подняться только люди, находящиеся вне процесса, потому что процесс фальшивый… А что касается меня – то это не играет никакой роли. Что про меня будут говорить, кто будет… Ну если они не могут уничтожить книгу, то какое все остальное имеет значение? Материально я от них не завишу. Я сижу здесь. Я их достаю отсюда, они меня достать не могут. И что бы обо мне ни написали – это никак не может изменить мою жизнь…
Фридрих Горенштейн нервничал и смотрел на часы. Он опаздывал на какую-то важную встречу. В ответ на мою просьбу дать для «Смены» что-нибудь из неопубликованного в Союзе Горенштейн, быстро порывшись на полках, протянул кипу листов, оказавшуюся повестью «Муха у капли чая». «Смотрите, читайте… Не подойдет – отдайте в какой-нибудь журнал. Только не в «Новый мир»…»
Повесть нам подошла, и со следующей недели наши читатели могут начать с ней знакомство. А делать уточнение о том, все или не все взгляды уважаемого гостя мы разделяем, представляется излишним.
Берлин.
Опубликовано 01.05.1991, Ленинград, газета «Смена»
Виталий Вульф говорил после этого интервью (прежде всего из-за дезавуирования Шатрова) о дуэли. Она, собственно, и состоялась, правда словесная и растянутая во времени. И, скорее, это сам Горенштейн вызывал шестидесятников на дуэль своими высказываниями. Но, давая в Москве в сентябре 1991-го интервью Виктору Ерофееву, Горенштейн был в хорошем расположении духа, был весел и не хотел говорить о литературе и литераторах, сдерживался. Говорил о России.
Ф.Г. В театре ко мне подошла вдруг женщина и говорит: «Вы автор пьесы?» Я говорю: «Да». Такая пожилая женщина с перманентом… И продолжает: «Как же вы так изображаете нашу историю? Нету связи между Петром и Алексеем…» и так далее. Я ей говорю: «Ну вы знаете, запретить это теперь нельзя, я ничего не могу сделать, ничем вам помочь не могу». Был короткий разговор – она ушла. Вчера я выхожу из гостиницы «Москва», она стоит. Подходит ко мне. Я говорю: «А как вы здесь оказались?» – «А вот я в министерстве работаю, я вот мимо шла…» Не знаю, может быть, это правда? И говорит мне: «Вы не любите Россию?»
В.Е. А на самом деле?
Ф.Г. А я ей говорю: «А вы любите Россию?» Она говорит: «Я люблю Россию!»
А я говорю: «А какой прок от вашей любви России? Я был во Франции, и ни один француз не говорил, что он любит Францию. Я этого не слышал. Они просто работают, они просто любят себя, и от этого хорошо Франции. А люблю ли я Россию или не люблю ли я Россию, вот прочитайте мой роман «Место», там об этом идет разговор».
Закадровый голос: Горенштейн был в Москве в хорошем настроении и на какое-то время в иллюзии того, что у него в обновляющейся России хорошие перспективы быть услышанным, т. е. прочитанным и признанным. Не случайно он в финале разговора с Ерофеевым произнес нечто для него удивительное.
Ф.Г. И я пошел на центральный телеграф давать жене телеграмму, международную, в Берлин. И как-то скучно стало давать телеграмму: «Приехал благополучно. Целую. Все хорошо». И подписаться. И поэтому я короткую фразу написал: «Ихь бин глюлкихь!»
В.Е. Это что значит?
Ф.Г. Я счастлив!
Счастливый Горенштейн – это большая редкость.
Была у Горенштейна, чуть позднее, и надежда на то, что роман получит первого русского «Букера».
И в уже цитированном письме Лазарю Лазареву из Парижа (16.11.1991) Горенштейн написал: «Хорошие впечатления, вопреки всему, и от Москвы. Очень хочется, чтоб в Москве наладилось».
Что именно должно налаживаться и как, Горенштейн также изложил в интервью Виктору Ерофееву.
В.Е. Ну так, традиционно: ты веришь в Россию или тебе кажется, что это – прóклятое место?
Ф.Г. Это неправильная формулировка. Что значит «веришь в Россию или не веришь» – это говорили так называемые национал-патриоты: «В Россию можно только верить».
Я думаю, что Россия встанет. Только она должна [будет – Ю.В.] отказаться от каких-то важных своих костылей. Прежде всего арифметика должна быть другой. Мне не нравится арифметика в 72 года. Это 450 лет. Это структура 450-летней давности, и это очень важно.
В.Е. То есть 72 года – это болезненный момент, но все эти болезни начались гораздо раньше.
Ф.Г. Гораздо раньше. Как раз Калита, как раз период Ивана Грозного, когда страна могла сложиться совсем по-другому. И конечно же, что за тема «Ивана Грозного»? Это победа одного образа жизни над другим образом жизни. Это победа московского монголоидного кочевого образа жизни над новгородско-псковским образом жизни, эгоистически-индивидуальным.
В.Е. И гораздо более свободным…
Ф.Г. Свободным и умелым, ничем не отличающимся от Запада. И вот три века потомки Калиты ломали хребет этой России и сломали ее только к концу царствования Ивана Грозного. Отношения между монголоидной Москвой и Новгородом было такое же, как теперь отношения между Россией и Литвой. Они завидовали, они ненавидели. Они старались там поселиться. Они всячески переселяли новгородцев и псковцев куда-то в глубинные места… То есть мы узнаём современные проблемы. Мы подошли опять к проблемам, которые существовали 450 лет назад.
В.Е. Значит, для России важно вернуться, что, к новгородскому вече или к чему?
Ф.Г. Нет, не к новгородскому вече, а к образу жизни эгоиста, образу жизни индивидуалиста…
В.Е. Европейскому образу жизни?
Ф.Г. Тому образу, который существовал до того, как Калита создал это государство.