Решение это, хоть оно меня и поразило, не стало тогда для меня такой уж большой неожиданностью. Накануне я обменялся по этому поводу хорошо мне запомнившимися репликами с Элендеей Проффер (она была членом жюри). Но на самом деле «Место» Горенштейна – отнюдь не «второе издание» «Бесов». Это ни на кого и ни на что не похожий, мощный, самобытный роман, во многом, увы, оказавшийся пророческим. А ведь кроме «Места» Горенштейн написал еще «Псалом», «Искупление», «Бердичев», гениальную пьесу «Споры о Достоевском», в России, сколько мне помнится, до сих пор не опубликованную.
Названные Сарновым книги и авторы и в моем списке любимых. Оказавшись в Москве в феврале 2014-го по поводу премьеры горенштейновского «Бердичева» в театре имени Маяковского, я позвонил Сарнову с намерением пригласить его на премьеру. Ответила жена Бенедикта Михайловича, которая сообщила, что он в больнице с переломом шейки бедра. Больше мне, к сожалению, не довелось ни увидеться, ни поговорить с Сарновым. 20 апреля 2014 года он скончался.
Ответные залпы
Ответные залпы (на московские интервью) после визита Горенштейна в Москву и неприсуждения «Букера», как я уже писал, последовали, и читатель, и так с трудом ориентировавшийся в море непривычных текстов, получал от критиков сигнал, установку: «Не читайте, не стоит».
Алла Марченко
Взглянем с этой гипотетической точки зрения, например, на «Место» Фридриха Горенштейна.
О том, что автор «Места» обязательно попадет в шестерку предфиналистов, равно как и о том, что Booker Prize «Месту» не видать, и биться об заклад было не с кем. Отдать первого «Русского Букера» роману, Россией не востребованному, и одним этим жестом притузить все, что было сделано, делается и будет еще сделано теми, кто свободе предпочел тайную свободу? Нет, сие лишило бы инициативу господина Букера гуманитарного смысла.
Забавно сегодня читать этот перл, сочиненный в 1993 году. Он напомнил мне давнюю абсурдистскую пьесу Славомира Мрожека «В открытом море», где персонажи Толстый, Средний и Малый, доев имевшиеся на унесенном в море плоту продукты, решают, кто из них должен быть… съеден. Решают, проводя выборы с предвыборными речами. Толстый и Средний подводят Малого к мысли, что съеден должен быть именно он, и тогда он в состоянии зачумленности договаривается до следующего:
Малый (переставляет один стул на край плота, забирается на него, как в начале, во время митинга). Свобода вообще ровным счетом ничего не значит. Только настоящая свобода имеет цену. Почему? Потому что настоящая свобода – это самая лучшая свобода. Где искать настоящую свободу? Давайте рассуждать логично. Если настоящая свобода – это не то же самое, что обычная свобода, то где искать тогда настоящую свободу? Совершенно ясно. Настоящая свобода – только там, где нет обычной свободы.
Но во фразе Аллы Марченко отражен конфликт – априори негативное отношение тех, кто остался, к тем, кто уехал, а потом «как-то не так» вернулся.
Итак, нападающие на Горенштейна нашлись, а защитники и поклонники не то чтобы оказались числом поменьше, но почему-то звучали тише. Горенштейн со всей полнотой ответил всем оппонентам позднее, в своем памфлете 1997 года.
Но еще ранее, отвечая на вопросы литературоведа Марины Лундт, исследовавшей «Новый мир» периода Твардовского, Горенштейн был честен и категоричен.
Дорогая Марина,
мне кажется, Вы не совсем точно избрали человека, который должен дать характеристику А.Твардовскому. А.Твардовский и его окружение, его свита, ближняя во всяком случае, были мне не только чужие и чуждые, но и враждебные.
Посмотрите предисловие Твардовского к однотомнику Бунина (издательство «Худ. лит.», 1973). Большого мастера, классика он рассматривает с позиций крестьянского соцреалиста. А Набокова вообще называет эпигоном и обзывается другими нехорошими словами. Твардовский – человек не тонкий и малограмотный, но этот «голый король» прогрессистов ими, прогрессистами, возвеличивался и превозносился.
…Исходя из вышесказанного, я себя в контексте «новомирской прозы» вообще не вижу. Так же и в контексте битовско-окуджавско-шукшинско-солженицынско-стругацкой и пр. словесности. При всей видимой разнице они – единое целое: советская культура, как и нынешняя постсоветская, антисоветская и т. д.
Фридрих Горенштейн
Берлин, 19 января 1995 года
Написать эту книгу меня подвигло чувство справедливости, точнее осознание несправедливости по отношению к писателю Фридриху Горенштейну. Его цитируемость в российских СМИ и в интернете как-то до неприличия ничтожна, если вспомнить, что мы имеем дело все-таки с автором произведений, дважды выдвигавшихся на «Русского Букера» и один раз попавшего в шорт-лист, а затем и в лидеры по выбору «Букера десятилетия» с 1992-го по 2002-й – он разделил третье место с Людмилой Петрушевской, и как раз за роман «Место», выдвигавшийся в 1992 году. Голосовали председатели жюри первых десяти лет за исключением Ирины Прохоровой (1996).
«Место» поделило 3-е и 4-е места с романом Петрушевской «Время ночь» (эти романы набрали по 17 баллов – голосовали председатели жюри по рейтинговой системе; вторым был Маканин с «Андеграундом» – 19 баллов, первым – Владимов (21)).
Вот список голосовавших за «Букера десятилетия» председателей жюри: Алла Латынина – 1992, Вячеслав Иванов – 1993, Лев Аннинский – 1994, Станислав Рассадин – 1995, Игорь Шайтанов – 1997, Андрей Зорин – 1998, Константин Азадовский – 1999, Олег Чухонцев – 2000, Юрий Давыдов – 2001.
То есть роман и спустя 10 лет оставался в читательской памяти многих знатоков литературы. К 2007 году Горенштейна уже начинали забывать.
Идейным ответом российским оппонентам было эссе Горенштейна, напечатанное в журнале «Столица» № 3, 1993.
Лингвистика как инструмент познания истории
Почти десять лет тому назад, с конца 1983 года, периода для истории ясного и неподвижно-застойного, мной вдруг начал овладевать «исторический невроз». Так в тяжелый душный день хочется ветра, беспокойства, неопределенности. Из этого чувства родился замысел драмы о петровской эпохе, судьбоносной для России и для Европы.
Я вообще убежден, что лучшие замыслы, по крайней мере в литературе, а может быть, не только в литературе, подчинены законам сенсуализма, философского учения, признающего знания достоверными, если в их основе лежит чувственное восприятие. А сенсуализм неразрывно связан с лингвистикой, с наукой о языке, которым говорят чувства.
Можно так сказать: исторический момент в литературе осложнен лингвистическим. Особенно это наглядно в драмах. Есть хорошие исторические романы, однако, на мой взгляд, наибольшего успеха в познании истории достигла драма, где история по-шекспировски, по-шиллеровски звучит.
Позднее, уже задним числом, я обнаружил нечто подобное у ученого XIX века Макса Мюллера, который на основании анализа языков арийских народов пытался изучить эволюцию этих народов. Разница, однако, научно-исторического и литературно-исторического сопоставления в обращении к разным сторонам общих для народов культурных условий. Наука изучает общеисторические эволюции, но она слишком ограничена строгими логическими правилами и потому не способна охватить и сопоставить мелочи, детали истории, которые и создают в своей совокупности соответствующую учению сенсуализма чувственность знания.
Особенно это наглядно в теории так называемых «скрытых фактов», то есть таких фактов, которые не даны непосредственно в источниках и которые, подобно неизвестному в математических уравнениях, приходится восстанавливать по имеющимся уже данным.
Историк Тейлор пытался поставить на научную почву изучение переживаний, основывая это на том справедливом наблюдении, что скрытые, вытесненные историей факты: верования, обычаи, учреждения – не исчезают без остатка. От них остаются следы, мало гармонирующие с соответствующим строем, но ревностно сохраняемые народом. Тем не менее не только Шекс– пир, Шиллер или Лев Толстой, но даже и Дюма, который весьма непочтителен с устоявшимися, проверенными фактами, в «скрытых фактах», в исторических переживаниях правдивее и глубже маститого английского историка. И наоборот, когда литератор пытается конкурировать с исторической наукой на ее почве и действовать ее методами, он терпит полный крах. Таким показательным крахом является многотомная эпопея Солженицына «Красное колесо». Пошедший научным путем «философии истории», Солженицын пытается подвести идейный итог всего революционного перелома в России 1917 года.
Надо сказать, попытки ввести в истолкование исторических фактов философский элемент вообще не выказали особой плодотворности даже и у Вольтера, пустившего этот термин в оборот. Науку этот метод лишает объективной строгости, художественность подчиняет субъективной идее, т. е. идеологии. Конечно, задачи, поставленные историософией, кажутся грандиозными и соблазнительными. Поэтому задолго до Вольтера, не говоря уже о Солженицыне, многие мыслители пытались использовать «философию истории», чтобы всё завершить и поставить «великую всемирную точку».
В своем труде «Политика» Аристотель пытался подвести итог политико-социальному развитию всего древнего мира. В «Cevitas Dei» Блаженный Августин пытался охватить миросозерцание всей исторической мысли средневековой Европы. Однако в первом случае, как верно замечено, получились не более чем грубые историко-философские эскизы, а во втором – теологический трактат, проповедующий противоположность мирского и духовного.
На мой взгляд, литератор, обеспокоенный современностью и желающий изучить и восстановить ее исторические корни, должен забыть о своих идеологических и философских пристрастиях, так же как и археолог, осторожно снимающий верхние слои и добирающийся все глубже к нижним, или как аморальный гробокопатель, будоражащий мертвых. Да, я бы сказал, в подобной работе надо забыть даже о морали. Мораль необходима в истории живой, в истории мертвoй, в истории «обратного хода» надо попытаться взять за образец аморализм «чистой сердцем» природы. Ибо только та история правдива, в которой о мертвых, кто бы они ни был