Пазл Горенштейна. Памятник неизвестному — страница 35 из 41

О матери в эвакуации Горенштейн нигде не рассказывает, не вспоминает. Я даже поначалу думал, что она умерла раньше в Намангане от тифа, но Горенштейну было неприятно об этом сообщать. В последнем рассказе Горенштейна «Арест антисемита», где действие происходит в Намангане, матери как бы нет. Герой, юный Горенштейн, с ней не советуется, например, идти ли ему лжесвидетельствовать. Мать вообще не упоминается. Странно. Но…

Я беседовал с двоюродной сестрой Горенштейна Лениной Хаймзон, которая утверждает, что в эвакуацию они поехали все вместе: мать Горенштейна с ним, а также ее сестры Злота и Рахиль (с двумя дочерьми, одной из которых и была Ленина). Они все вместе жили в Намангане. И еще Ленина Хаймзон утверждает, что Горенштейн не был в детском доме.

По ее рассказу, они возвращались из эвакуации двумя группами. Сначала уехала Рахиль с дочерьми, а портниха Злота, у которой был «денежный» заказ, задержалась из-за него в Намангане. С ней задержалась и мать Фридриха с ним. И потом они поехали домой втроем. Мать Горенштейна заболела, ее сняли с поезда. Известно и название станции. Там в больнице мать Горенштейна умерла, а Злота забрала мальчика, став его опекуном. Тут Ленина Хаймзон может и ошибаться, так как 11-летнего Фридриха могли, конечно, временно поместить в детдом до оформления опекунства.

В том же рассказе «Арест антисемита» Горенштейн написал: «Надо сказать, что фантазер я уже и тогда был изощренный».

Так или иначе, Горенштейн рано лишился родителей, и два главных своих романа «Псалом» и «Место» считал своими памятниками отцу и матери.

Фридрих Горенштейн почувствовал себя писателем рано, верил в свое будущее в этом качестве и с интересом наблюдал прорастание мастера в себе. Став взрослым, он начал пытаться печататься, как и предлагать себя в качестве сценариста. При поступлении на Высшие сценарные курсы он писал 24 августа 1962 года в автобиографии: «В прошлом году на Киевской студии телевидения начали снимать по моему сценарию небольшой телефильм, но по ряду причин фильм на экраны не вышел и вообще не был закончен».

Не знаю, правда ли это, но еще ранее, в конце 50-х, Горенштейн посылал Эренбургу свою повесть «Клавин город» о невосполнимой потере (у героя, прошедшего войну и вернувшегося в родной город, во время одной из бомбежек погибла любимая жена). Сопроводительное письмо автора к Илье Эренбургу:


Уважаемый Илья Григорьевич!

Я хотел бы видеть в Вас арбитра между мной и некоторыми кинорежиссерами киевской киностудии. Тоска ли это? Неореализм ли это? Пессимизм ли это? Повесть эта маленькая является началом моей будущей работы над пьесой или киносценарием. Конечно, будь у меня время и возможности, сделал бы я ее лучше.

Мог бы я прислать Вам что-нибудь другое, более прочное, более признанное и не такое растрепанное. Но мне кажется, тема эта важная таит в себе большие потенциальные возможности. В старой статье своей писали Вы о ранах сердца, которые пострашнее городов, превращенных в щебень.

О человеке большой верности и большой любви, о том, как медленно и трудно оттаивает он возле людей, но и люди оттаивают возле него, возле этой верности, и о том, что жизнь все-таки оказывается сильнее всего, даже человеческого горя, думаю я писать свой киносценарий и пытался я рассказать в своей повести.

Мертвых помнить – живых любить. Вот основная мысль. Я инженер. На сырце рыли мы котлован под дома. Как-то я заметил, что один рабочий пользуется вместо подпорки каким-то странным предметом. Это была человеческая кость.

– А что же здесь такого, – удивился он, – их тут сколько угодно.

Оказывается, раньше там был лагерь падших военнопленных.

В журнале «Юность» лежит моя повесть «Практика» о криворожском руднике. Лежит она вроде бы в папке у Катаева, в редакции она понравилась, и если Катаев пропустит, у меня будут возможности пока почти полностью сосредоточиться на сценарии.

Просьба у меня к Вам есть, может, знаете Вы кого-нибудь из московских режиссеров, может, заинтересуются они этой темой. И потом, как Вы думаете, можно ли повесть эту предлагать какому-нибудь журналу в таком виде?

Мой адрес: г. Киев п/о 37 Горенштейну Фридриху Наумовичу.

С уважением [подпись]

Повесть «Клавин город», которая написана и послана Эренбургу не позднее 1961 года, на самом деле весьма интересна. В ней тема потери близкого на войне перевернута. Вернувшийся живым с войны офицер узнает о том, что его любимая жена погибла во время бомбежки. Тема была впервые явлена в стихотворении Михаила Исаковского «Враги сожгли родную хату» (1945, опубликовано в 1946-м), которое стало по-настоящему популярно только в 1960 году, а до того песня Блантера оставалась под запретом из-за пессимистического настроения. В прозе того времени эту тему до Горенштейна вообще никто не реализовывал. Это была и сверх-тема Горенштейна, начиная с «Дома с башенкой» – невозможность восполнить утрату (отца, матери, утрату чувственную, человеческую). Эту тему Горенштейн находил и в Библии (Иов), и у Достоевского. Есть она и в истории Шагала, и в других горенштейновских вещах – «Улица Красных Зорь», «Искупление» и др.

У Фридриха Горенштейна, который осиротел в 11 лет, в результате бегства с матерью из Киева после ареста отца не осталось ни одной фотографии с родителями, вообще ни одной фотографии детства. Эту потерю попыталась почти сказочным образом восполнить художница Ольга Юргенс, которая нарисовала утраченные фотографии счастливого детства мальчика Фридриха и сюрпризом подарила ему их в виде календаря на 2000 год. Но еще раньше Горенштейн сам попросил ее сделать один рисунок, который он снабдил текстом.

8 октября 1937 года. Эта красивая, счастливая семья, которую по моему замыслу изобразила художник Ольга Юргенс, – моя семья. Мой папa – профессор экономики. Моя мама – учительница, директор Киевского кооперативного техникума. И я просто обыкновенный счастливый мальчик. Этот рисунок – фантазия. Потому что 8 октября 1937 года – день расстрела моего отца во внутренней тюрьме концлагеря под Магаданом.

Акт от 8 октября 1937 года под грифом «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО» гласит: «Настоящий акт составлен в том, что согласно решению Тройки УНКВД по ДС, утвержденного Тройкой УНКВД по ДВК, приведен в исполнение приговор в отношении ГОРЕНШТЕЙН (Горенштейна, но до грамматики ли!) НАУМА ИСАЕВИЧА». И так далее… Еще несколько малограмотных ликбезовских строк в духе своей скотской фразеологии… «Осужденного к ВМУН…» Догадываюсь: ВМУН – это высшая мера уголовного наказания. И действительно пояснено – расстрел. «Настоящий акт составлен в трех экземплярах». Под актом три подписи со всеми пышными титулами: Начальник 4-го отдела УНКВД по ДС Мосевич, И.О. Коменданта УНКВД по ДС младший лейтенант государственной безопасности Соколов, начальник внутренней тюрьмы УНКВД по ДС Кузьменков.

Так к ВМУН были приговорены и расстреляны сотни тысяч счастливых семей и миллионы детских лет. Я не верю в глупый аморальный фанатизм, от которого полшага до слезливого всепрощения. То, чего не было, но могло быть, должно служить приговором преступной действительности, которая была. Могла быть другая судьба, могла быть другая жизнь, могла быть другая страна.

История лишена художественной фантазии и в несчастных странах часто выступает в качестве бессердечного секретаря – писаря преступного трибунала. Но искусство дает возможность подать апелляцию в высшие небесные инстанции, пусть даже в виде экстравагантной сказки, изображающей модно одетых счастливых людей в тот день в октябре 1937 года, когда мой папа в каторжном тряпье упал с простреленным затылком, а моя мама в потертом пальтишке и косынке работницы скрывалась со мной под чужим именем в провинциальной глуши.

Рано или поздно палачи – Мосевич, Соколов, Кузьменков и прочие… – тоже умирают. Однако им не удастся скрыться под звездами, крестами и прочими памятниками. Осиновый кол в их навеки проклятые могилы! И вечная счастливая жизнь невинно замученным.

«Зеркало загадок» 9/2000, Берлин

Столь важная для Горенштейна тема невосполнимой утраты зазвучала для него с новой силой, когда уходы из жизни дорогих ему людей, в частности, актеров Анатолия Солоницына в 1982 году, Николая Гринько в 1989-м, Александра Кайдановского в 1995-м, ткали в его воображении и ткань его собственного савана.

Похороны Тарковского

Ни с чем не сравнимой была для Горенштейна боль от ухода Тарковского в 1986 году. Он описал его похороны, на которых не был, описал со слов Отара Иоселиани в эссе «Сто знацит?».

«Сто знацит?» было лейтмотивом поминальных речей на похоронах Андрея Тарковского. Я на похоронах не был. Во-первых, не пригласили: захоронение элитарное, торжественное, дорогостоящее, а кто платит, тот заказывает музыку и все остальное (музыка, конечно, была). Помните, у Шолом Алейхема: «Все на мой сцот! Погребение, саван, все на мой сцот!» Во-вторых, я вообще за интимные похороны – при полном молчании или при тихих разговорах почти шепотом. Но совет мой вряд ли придется по душе устроителям кладбищенских карнавалов. Разве шепотом скажешь: «Сто знацит?» А комитет по похоронам был полон имен высоких: виолончелист Ростропович, писатель Максимов, ныне тоже покойный, и подобные высокие разряды.

Итак, меня на похороны не пригласили, не удостоился. Но режиссер И. присутствовал и рассказал мне так образно, так по-кинематографически пластично, что я постараюсь передать его рассказ в подлинном виде, даже с сохранением стиля, изредка лишь комментируя. Потому что похороны эти и последовавшее за ними паломничество на могилу обнажают некоторые язвы и язвочки «прогрессивного» истэблишмента. Но передам слово режиссеру И.

– Решили: надо похоронить на белогвардейском кладбище Парижа Sainte-Genevieve-des-Bois.

Какое отношение имеет Андрей Тарковский к белой гвардии? Он, как мы все, был пионером, потом комсомольцем. В партии большевиков, правда, не состоял. Рядом с отцом бы его похоронить, поэтом Арсением Тарковским. Мертвого разрешили бы власти… «В России любить умеют только мертвых», – сказал Пушкин. Но… Добродетельная мода, неоромантизм, «Поручик Голицын, раздайте патроны, корнет Оболенский, налейте вина…»