Стены блиндажа – сосновые бревна, законопачены несъедобным мхом, потолок бревенчатый, ступени – дубовые плахи, пол утрамбован, настелен лапником. Дыши витаминами, Веня. Но все перебивает табак и самогон.
Каганец коптит. Вокруг фитиля – радужный круг гало, как описывают его полярные путешественники.
На столе из горбыля медный чайник с костра. Чай, видно, попили, теперь перекур: трофейная немецкая «Прима» и папиросы «Три богатыря».
– Значит, ты и есть Балабан?
Спрашивает человек лет сорока, но могу ошибиться. Бледный, под глазами чернота от недосыпа. Черноволос, гладко зачесан назад. Командирская гимнастерка, широкий шеврон на рукаве спорот, и на груди не выцветшие пятна от двух орденов. А серебряный «Почетный знак ВЧК-ОГПУ» не свинчен. Видно, он ему дороже орденов. Туго затянут портупеей; как важный пакет, весь проконвертован.
– Закуривай.
– Можно две, товарищ...
– Там-бов, – диктует он по слогам.
Уверен, ему только сейчас такая фамилия в голову пришла. В смысле: «Тамбовский волк тебе товарищ, гражданин Балабан». Понимаю, военная хитрость. Так и я не скажу, для кого вторая папироса.
Такая радость – чиркнуть настоящей спичкой по коробку.
Тамбов сгоняет ребром ладони хлебные крошки. Из планшета достает два листа настоящей белой бумаги. Отвинчивает колпачок самописки.
– Фамилия, имя, отчество.
– Балабан Вениамин Яковлевич.
– Национальность? Ясно. Но для уточнения.
– Еврей.
– Дата и место рождения.
– 1917-й год, Чярнухи.
– Ты по-русски отвечай. Город, село, станция, аул?
– Райцентр.
– Партийность?
– Не состою.
– Смелый боец, – аттестует меня Куличник. – Пришел с личным оружием, двуствольной ракетницей.
– Редкое оружие, – замечает Тамбов.
– Морально устойчив. Мастер спорта по шашкам. Чемпион Белоруссии. Инициативный.
– Да уж наслышан про твою инициативу, шашки-башашки. Куличник, ты выдь, распорядись покормить моих автоматчиков.
И тихо, на ухо Ихлу-Михлу, но не учел мой музыкальный слух: «С моими хлопцами досмотри вещички этого. Волосинки не пропусти, каждый шовчик, где и вошь не поместится. Хлопчики знают».
Командир зло разогнал гимнастерку под офицерским ремнем, но вышел.
– Давно воюешь?
– Как немцы напали, так и воюю.
– А теперь внимательно посмотри.
Из крафтбумажного конверта Тамбов достает пять фотографий, как с доски почета, 6х9. Все приблизительно лет тридцати.
– Ну?
Конечно, я своего фрица сразу узнал: четвертый. Почему-то по лицу видно, что он выше всех.
– Этот.
– Не путаешь? Точно?
– Да уж не путаю.
Прячет снимки в конверт.
– Теперь встань, скинь все, как у доктора, только ягодицы не раздвигай. Ты же в жопу ничего не засунул? А вот куда? Це трэба шукати. Не может такого быть, чтоб ничего не было на человеке.
Почему? Вот у меня теперь как раз ничего: портки вонючие скинул, рубаха нагольная, ватник, желтые сапоги с тремя парами портянок.
– Обувка с него? Это я у тебя конфискую.
– А мне босым ходить?
– Какой размер носишь?
– Сорок первый.
– Как я. Значит, шухнемся.
Он правда стаскивает яловые сапоги, ставит за ушки рядом.
– Портянки себе оставлю.
Так и остается во фланелевых портянках, аккуратно заправив уголки под навертку.
Каждую мою портянку прощупывает сухими быстрыми пальцами, каждую проглядывает на свет каганца. Все шесть. А я рассматриваю свои ноги – они даже чище, чем руки. Наконец возвращает мне портянки. Наворачиваю самые свежие и натягиваю «тамбовские» яловые. Самый раз.
Тамбов протягивает мне кружку с недопитым самогоном.
– Полей.
И подставляет ладони ковшиком, моет каждый палец, как хирург перед операцией. Насухо вытирает платком.
– Поехали дальше.
Еще пакет, в таких продают фотобумагу. Тоже пять 6х9. Но все в немецкой форме.
– Внимательно гляди.
Гляжу. Закрываю глаза.
– Перетасуйте их заново, товарищ Тамбов.
Хмыкает, но тасует. Опять выкладывает.
– Второй.
– Точно?
– Ага.
– Откопали мы его с вашей врачихой. Толковая. А труп четыре ваших партизана еле вытащили, да еще мои хлопцы помогли. Метр девяносто два, это рост. А вес прикинули – центнер.
Легко встал.
– Вставай, вставай. Бей! Со всей силы.
Тамбов даже не уходит от ударов, а движением корпуса обманывает мои кулаки. И без замаха, просто обозначил удар в солнечное сплетение, но я хватаюсь за стол, не могу вздохнуть, круг гало перед глазами.
– Это, партизан, я шутя. А вот как ты его завалил, тут шарада. Не мог ты, Балабан, такой удар нанести. Не мог, понимаешь?
Не мог, а нанес.
Тот фриц не держал удар. Николай Королев держал. А Шоцикас нет, хотя был чемпионом Европы. Помню его бой с Юшкенасом. Такой увалень. И вдруг бьет боковым в челюсть – и Шоцикас на полу. На «девять» только голову приподнял. Аут! По-моему, чемпион после того нокаута больше не выходил на ринг.
Великое дело – держать удар.
Как-то в Пицунде, в Доме творчества кинематографистов... Нет, я не член их творческого союза, хотя по моим сценариям сняты две научно-популярные одночастевки про шашки (их крутили в фойе перед сеансами в зале). Еще в производстве придуманный мной мультфильм «Апофеоз войны»: всем известная груда черепов с картины Верещагина превращается в головы, в людей. Каждое лицо находится на экране десять секунд, как диапозитив. Оказывается, это невыносимо долго.
Фильм отснят, но никак не озвучат. Предлагают Мусоргского «Песни и пляски смерти», «Всенощную» Рахманинова, оратории Генделя, реквиемы (Палестрины, Моцарта, Керубини, Берлиоза), «Плач по жертвам Хиросимы» Кшиштофа Пендерецкого. А может, не надо озвучивать?
В общем, путевки в Пицунду я для нас с Идой по блату достал.
И вот кручу в тренажерном зале велосипед. Вдруг влетает хулиган лет шести, обежал все тренажеры, грохнул железными грузами, все включил-выключил и уставился на меня.
– Сколько вам лет?
– Шестьдесят один.
Даже не верится, что я был таким молодым, занимался на тренажере.
– Никогда не видел такого древнего лица. А чего это вы делаете?
– Занимаюсь физкультурой.
– Так вы же ногами крутите, а надо ставить удар.
– Зачем? Я ни с кем драться не собираюсь.
– Вы-то не собираетесь, а вам как треснут!
Правильно, пацан, ставь удар! Но еще важнее – научиться держать удар.
Каждый боксер отрабатывает бой с тенью. Обязательно. Это основа основ: бег, отработка удара, скакалка, бой с тенью. Но кому придет мысль, что тень сама нанесет удар: прямой правой в челюсть и крюк левой в голову. И – аут.
Мало кто умеет держать удар. Из всех, кого я знал, самым непробиваемым оказался Скрыпник.
Его сыночку первому сделали обрезание. Моэлем (тот, кто делает обрезание) он позвал Хайма Бровастого, своего земляка из Лиозно. У Хайма левая бровь смоляная, правая – сивая, не просто седая, а волос какой-то конский. Что за болезнь такая?
Хайм был скорняком и шорником. До его прихода в отряд все шкуры и кожу выделывали только хасиды, у них были свои колоды дубовые, ведра, куда все мочились.
Хасиды на Хайма плевались. Дознались, что он до войны кабанов у мужиков колол, а шкуру свиную себе брал. Как будто он людей резал! Одним словом, не кошерный еврей, да еще его мать монашки-кармелитки крестили.
Хасиды, объяснили бы вы немцам такое дело, а то они обсмолили всю семью Хайма, а он не догорел, спасся.
Вот Хайм Бровастый и сделал обрезание сыну Скрыпника, партизанскому первенцу, первому еврею, обрезанному в Глыбенской пуще. И до него рождались, но до брит-милы не доживали. А тот уже прожил на белом свете целых восемь дней.
Малыша назвали Бен-Цви – Сын войска. Вроде как «сын полка», но не точно, ведь у Бен-Цви были родители. Правда, недолго.
Узнав, что жена родила сына, Скрыпник ушел в самоволку, никого не предупредив. После выяснилось, что он на что-то выменял на хуторе торбу муки, жменю сушеных яблок и баночку меда. Хотел жене и сыночку устроить праздник. И напоролся на полицаев. Отстреливался, но его смертельно ранило.
Первым про это узнал Маркс Брайнин. Был такой, родители назвали его в честь Карла Маркса. Хорошо еще, не «Капиталом». Такие примеры тоже известны.
Всех переполошил: «Нашли Скрыпника. Под обрывом».
Обрыв – это страшенный овражище, там весь наш лагерь мог сховаться. Но если полицаи или сичевики обнаружат, никто не выберется оттуда живым. Ловушка.
Когда со Скрыпника сняли фуфайку и всю одежду, нашли место пулевого удара в сердце. Его двумя разрывными пулями ранило. Первая перебила голень. Он бы, может, где и сховался, но ведь снег, опасался, что по крови дознаются про наш лагерь. Вот и уводил полицаев к обрыву. Отстреливался до последнего патрона. Даже мертвый не выпустил обрез, знал, что в отряде нехватка оружия. И с пробитым сердцем сам бросился с обрыва.
Обрез передали Берлу, – Скрыпник числился во второй роте командиром отделения. А продукты – Циле Скрыпник и ее сыночку. Циля оставила мед и сушеные яблоки, а муку отдала раввину Наумчику – на мацу, у нас же не было мацы, не то что сейчас. И ребе с благодарностью принял.
Наш хлебопек Копылович поскреб под кипой:
– Простите, ребе, но эта мука с кровью, а еврею же такое никак нельзя.
– Хвала Всевышнему, что не вода попала на муку, иначе бы она заквасилась и была бы для мацы уж точно негодной. Спасибо, Копылович, что напомнил: Всевышний велит нам жить по Его законам, а не умирать по ним. Так что испеки нам доброй мацы.
Где он теперь, Бен-Цви Скрыпник? Знает, с какой высоты падал его отец? И на какую высь вознесся? Все тела (кроме людских) падают с одинаковой скоростью. Но ни одно тело не возносится. Лишь человеки.
Тамбов продолжает меня допрашивать. Хоть бы самогона предложил, чем руки им мыть.
– Не мог, понимаешь? Вспомни, может, он хоть выругался, какое-то слово сказал?