«В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была неустроена и пуста, и тьма над поверхностью бездны; и Дух Божий носился над поверхностью воды. И сказал Бог: да будет свет, и стал свет». Но пришли вы, и померк свет, и настала тьма, и настала бездна, куда вы сталкивали евреев: «Erste Kolonne marschiert... Zweite Kolonne marschiert... Dritte Kolonne marschiert...»
«Что общего у света с тьмой?» – вопросил коринфян апостол Павел, подразумевая, что ничего общего нет и быть не может.
Есть, святой апостол! Есть общее у света и тьмы – евреи.
– Еврей, расскажи...
А почему, фашистская сволочь, я должен тебе рассказывать? Я пока еще не в гестапо.
У меня, может, с тем фрицем тоже сплошные вопросы: кто? когда? как? с какой целью?
Кто – это я, партизан Балабан.
Когда – в мае 42-го.
Как – прямой в голову, крюк левой в челюсть и финкой.
С какой целью – самооборона.
А вот ты кто такой? Как дознался про нас и как к нам пробрался? Зачем? Неужели не боялся, что тебя на осине повесят? Значит, уверен в своей безопасности. Почему? Какие такие у тебя заслуги? Ты что, Жюль Верн, что ли? Он хоть «Таинственный остров» написал. Я его у пани Грасицкой брал читать: вечером брал, наутро возвращал, вечером снова выклянчивал, утром опять отдавал. Три раза подряд прочитал «Таинственный остров». А всего раз сорок. Может, и больше.
Еще не могу понять: получается, что сведения про парашютиста тебе надо добыть даже с риском для жизни. Получается что-то слишком героическое, прямо опера Вагнера «Зигфрид».
А как ты про парашютиста узнал? Он в условное время не вышел на связь? По рации не отстучал? А как Тамбов про него пронюхал? У нас же нет рации, никто из наших ему сообщить не мог. Может, это вы друг другу шепнули? Зачем?
Сплошная мистика. Как в усеченной пословице (такие ты, Вениамин Яковлевич, станешь собирать, если доживешь до п о с л е войны): «Чудеса в решете: дыр много, а выйти некуда». Вот именно, сплошные дыры.
Окурок о каблук – и в карман, пригодится. Спасибо за чай, курево.
– Командир, это мне что, допрос?
Ихл-Михл молчит. Толстые губы перегоняют папиросу из угла в угол. Но желваки набычил. Неужели ты можешь приказать мне, еврею, отвечать «съедающему народ мой, как едят хлеб»?
Встаю, смотрю на черные начищенные сапоги эсэсовца, столь дорогие антисемитам всего мира.
Куличник прикуривает новую папиросу от окурка. Целую минуту решает в уме. Приказывает:
– Сядь на место и отвечай.
Понятно. Хотя ничего не понятно. Самая непонятная головоломка за всю жизнь. Но отвечаю ясно и четко.
– Ваш рост?
– 178.
– Вес?
– До войны 68 кило.
– Вам надо усиленное питание, вы истощены.
– У меня маленький желудок.
– Ах, так? Операция?
– Да. Заворот кишок.
– Что есть «завороток»?
– Ileus.
– О, ileus! – он вертит указательными пальцами, как дети с завязанными глазами: вертят-вертят и соединяют кончики указательных пальцев. – Латынь. «Непроходимость кишечника». То же самое «volvulus» – перекручиванье кишечной петли с нарушением кровообращения и проходимости кишки. Симптом Щеткина – Блюмберга.
Немец берет чайную ложку, как скальпель.
– Делаем косой разрез в правой подвздошной части... Я – хирург. Окончил Дерптский университет, как ваш великий Пирогов. Это очень прискорбно: заворот кишок. Стопроцентный летальный исход, если срочно не сделать операцию. А после оперативного вмешательства смертность 20 – 25 процентов. У меня не было ни одного летального случая.
Он с гордостью смотрит на нас.
Да, чтобы добиться таких показателей, надо стать классным хирургом, а чтобы перекрутить свои собственные кишки, надо быть таким шлемазлом, как я: сожрать на спор четыре банки сгущенки.
Не помню: сам я до этого додумался или Куперник из Праги.
1 сентября 1937 года в Москву съехались лучшие молодые шашисты Европы: I турнир на приз КИМа – Коммунистического интернационала молодежи. Многие пробирались нелегально, по липовым документам.
У меня были хорошие шансы. После трех дней – два очка и отложенная партия с чехом Куперником, с моим преимуществом. И вот дурацкий спор, кто съест больше всех сгущенки. Откуда она вообще взялась в буфете клуба «Спартак»? Не помню.
Ночью мне стало плохо. Вызвали «скорую», и меня увезли в приемный покой Склифосовского. Повезло, что мимо проходил Сергей Сергеевич Юдин. С размаха остановился, взял за подбородок и кому-то:
– Вот типичное facies Hippocratica[Гиппократово лицо, «маска Гиппократа» (лат.).]: лицо землистое, взгляд тупой, запавшие глаза, заостренный нос, скулы обтянуты, си не вато-бледная кожа, крупные капли холодного пота.
И меня на стол, как свинью.
Юдин после операции навестил меня в палате.
– Балабан, полоскал твои кишки, как прачка. Какой дряни ты нажрался?
– Сгущенки.
– Сколько же надо съесть?
– Четыре банки.
– А я глазам не поверил: как будто корову оперирую. Пришлось всю сигмовидную кишку тебе вырезать и полтора метра тонкого кишечника. Ничего, меньше будешь есть. Я когда полковым врачом служил, у командира полка сын-гимназист съел два фунта грецких орехов. К экзаменам готовился. Но ты еще глупее. Как самочувствие? Подними рубаху.
Никогда не видел таких пальцев даже у скрипачей. Четыре неведомых существа разбежались по животу: мнут, забираются под ребро, под вздох, то столпятся в щепоть, а мизинец отставлен отдельно, как командир, и выслушивает донесения.
– Ординатор, этого героя готовьте к выписке. Амбулаторно долечится. «Несмотря на то, что доктора лечили его, он все-таки выздоровел». Это про Пьера Безухова. Читал «Войну и мир»?
– Нет.
– Напрасно, дружок. Может, поменьше глупостей натворил бы.
Когда через неделю меня выписывали, завотделением положил на тумбочку увесистый пакет: «Тебе от профессора Юдина».
Пока ехал в троллейбусе, распотрошил пакет. Оказалось: девятый том Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого. «Война и мир», т. 1, Москва, ОГИЗ, 1937.
А у дедушки «Война и мир» была на идише – «Велт унд криг».
А сколько книг было у нас в лесу! Про Тору не говорю. «Евгений Онегин», «Овод», Шолом-Алейхем, Жюль Верн. У Цесарского – «Двадцатилетний опыт» И. П. Павлова, он мечтает стать нейрофизиологом. Но вместо этого оказался в гестапо. Неужели фашист не врет, и Юлия Иосифовича отпустят?
– Сейчас я покажу вам фотографии. Прошу быть очень сосредоточенным.
Тоже пять фоток 6x9, только с зазубренными краями. Мой – первый. Но нет ощущения, что здесь он выше остальных.
Немец обкусывает перламутровый ноготь мизинца. Я стыдливо прячу под стол свои ногти.
– Что у вас здесь... – средним пальцем, как резиновым молоточком, штандартенфюрер (или кто он там) постукивает по своему лбу, потом по фотографии, – осталось от этого человека?
А что в моей еврейской голове могло остаться? Копф – точно голова. Второе не точно: штайн… кайн… айн… Не разобрал. Одно знаю – тот хотел убить меня. Вы же для того и пришли – истребить всех евреев.
В принципе нерешаемая задача. Как с квадратурой круга. Немцы, у вас же были великие математики, но вы поверили фюреру, а не им. А мы, евреи, не поверили нашим пророкам. Мы не верили, что вы решитесь на такое безумие – истреблять евреев, как крыс. Даже в 1944-м не верили!
После войны я прочитаю, как в маленький чистенький румынский городок Сигет добрался чудом спасшийся из Биркенау кладбищенский сторож. Стучал в двери, кричал: «Я вижу огонь! Они жгут людей в печах, как дрова!» Но ему никто не поверил: что взять с сумасшедшего? И те умники дождались, что их, как баранов, пригнали в Освенцим, и погнали в преисподнюю, и они увидели багровый дым крематория и огонь, а евреи Освенцима им плевали в глаза, расцарапывали им лица: «Сволочи! Неужели вы не знали? Вы не могли не знать! Почему же вы не поверили?»
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Люди, почему вы не поверили горевшим в огне?
Наша соседка, жена зубного техника Шмаля, тоже так думала: «Ну, немцы... Они что, не люди? Культурная нация. У них даже в окопах кроватки с простынками. На завтрак шоколад. Откупимся. Или Абраша обменяет меня на немецких пленных».
Абрама Шмаля сожгли в Биркенау. А Сарру, жену его, зарубил топором полицай.
У меня хватило ума поверить. Поэтому я убил того, кто пришел убить меня. Я так и ответил гестаповцу. Что в моей голове осталось? То самое и осталось.
На следующий день водовоз Фарион на фургоне привез женщинам долгожданную микву. Сам Ихл-Михл вышел из новой штабной землянки его встречать. Что-то спросил. Фарион кивнул. Командир ему целую пачку махорки. Ого!
– А микву куда сгрузить?
– Сперва покажи, что в микве.
Миква – это для наших женщин, вроде большой бочки для омовения.
Реб Наумчик замучил командира. Все уже знают: кто про что, а ребе – про микву. А ему житья не дает Малка. Он слушается жену, как маму. Попробуй не послушаться, если ее фамилия Лихтенштейн и в ее роду двенадцать поколений раввинов.
– Один раз жена попросила тебя сделать ей уважение: попросить у Куличника микву для женщин. И что? Пулемет достать – это вы можете. Для Доры Большой крепдешин – хоть целый отрез из Лодзи! Я же прошу маленькую миквачку, чтобы еврейке было куда окунуться.
Это я долго рассказываю, а прошла-то всего минута: из Фарионовой кибитки, как в фокусе Кио, медленно выбрался с какой-то стеклянной осторожностью наш партизанский хирург Юлий Иосифович Цесарский. Живой. За ним Берл и Идл, тоже оба живые.
И я заплакал. Я же не выполнил приказ – не поверил гестапо. А Ихл-Михл поверил. Берл с Идлом поверили. Отдали себя в заложники, пока фашист с золотым значком не вернется в Ровно. Ту еще разыграли партию. А я оказался в «сортире». Вот тебе и знаменитый шашист!
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Ясно, что ничего не ясно.