Пазолини. Умереть за идеи — страница 38 из 70

Выбор (или, лучше сказать, отсутствие выбора, поскольку это конформистское обязательство) отращивать длинные волосы, в противовес коротким у отцов, был еще и признаком тотального разрыва между поколениями, навязанного молодежи реальными эволюционными изменениями, эффективным преодолением, в самом позитивном смысле, исторических ограничений и наследия предков.

Радикальное и неизбирательное осуждение собственных отцов, представлявших изменявшуюся историю и культуру прошлых лет, построение защитных барьеров против старших привели к изоляции молодых и невозможности диалектического общения между поколениями. Ведь только через диалектические взаимоотношения, пусть даже и драматические, болезненные, они могли бы получить реальное представление о самих себе, и пойти вперед, «обогнать» родителей. Изоляция, в которой они оказались, как в закрытом отдельном мирке, что-то типа молодежного «гетто», удерживала их в их собственной исторической реальности, что привело – фатально – к регрессу{Там же, стр. 276–277.}.

Подобный способ быть молодым, и жить, и воспринимать молодость, полагал Пазолини, заимствуя название у знаменитой статьи, опубликованной в 1960 году, американского писателя Пола Гудмана, был «абсурдной молодостью»{См. Goodman 1997.}.

Что же касается длинных волос, то в некий момент из прогрессивного и демократического символа «антикапиталистического и антипатриархального дискурса» они превратились в «знак агрессии против общества отцов»{Chianese 2018, стр. 222.}, в эмблему реакции и исключения из общества. Пазолини рассказывал, как в 1972 году в персидском городе Исфахане увидел среди «достойных и скромных сынов с красивыми затылками, красивыми светлыми лицами и гордыми невинными лицами, увенчанными строгими пучками, парочку чудовищ: они не то что были прямо волосатыми, но их волосы были подстрижены по-европейски, длинные сзади, короткие спереди, уложены вокруг лица с помощью средства для укладки так, что над ушами торчали гадкие хвосты»{SP, стр. 276.}. А вот «речь» от лица самих волос: «Мы не имеем отношения к этим помирающим от голода беднякам, к этим недоразвитым нищебродам, застрявшим в варварских временах! Мы служащие банка, студенты, дети разбогатевших работников нефтедобывающих компаний; мы знаем, что такое Европа, читали. Мы – буржуазия: и наши длинные волосы свидетельствуют о том, что мы принадлежим к международному обществу привилегированных!»{Там же.}. Так длинные волосы, взятые на вооружение массовой модой, стали эмблемой идеологических разногласий, признаком экономических и социальных привилегий: от хиппи к яппи, короче говоря.

Следует отметить, что в стилистическом плане оригинальный экспрессивный прием, использованный Пазолини, – дать слово самим волосам, то есть использовать внешнего наблюдателя в исследовании действительности с целью создать интерпретацию, способную выйти за рамки материального мира, – сочетал в себе практичность и поэзию и дополнил семиологию{См. Bazzocchi 2005, стр. 11 ss.}. «Пазолини читал реальность визуальными методами. Они помогали ему видеть знаки, особенности поведения и жесты, тела и физические проявления. Но это не было […] позитивизмом а-ля-Ломброзо, а именно семиологией»{Marco Belpoliti, Pasolini corsaro e luterano, в Gioviale 2004, стр. 49–61: 53.}.

Пазолини подтвердил свои выводы в одной из глав «Корсарских писем», статье «14 июня 1974 года. Настоящий фашизм и, следовательно, настоящий антифашизм»: «культура и нация (в данном случае Италия) сегодня проявляются прежде всего в языке поведения, то есть физическом языке», поскольку «в тот исторический период, когда вербальный язык становится единым и стерилизованным (техническим), язык поведения (физический и мимический) начинает играть решающее значение»{SP, стр. 315.}.

Пазолини отвергал то, что считал «субкультурным» дрейфом, основанным на чистом иррационализме антибуржуазного сопротивления, которое он на самом деле полагал совершенно буржуазным, со всеми характерными признаками: преобладанием действия над мыслью, первенства лозунга перед рассуждением, превращением реальности в стереотип путем ее упрощения. Короче говоря, этот дрейф виделся ему совершенно антигуманистическим. И в этом случае Пазолини умудрился увидеть отдаленные перспективы: сегодня мы наблюдаем эти самые тенденции в современной идеологии и практической политике популистских политических движений.

Ностальгия по традициям и побег в Третий мир

ля Италии все кончено, но Йемен еще можно спасти»{C2, стр. 2110.}. Эту фразу произносит голос Пазолини за кадром документального фильма «Стены Саны» (1971). По мере осознания разложения западного капиталистического мира, обнаружения феномена бессознательной коррупции, порождаемой материальным благополучием и обществом потребления, ощущения ускорения эмоционального, психологического и идеологического конца крестьянской цивилизации, Пазолини все сильнее чувствовал потребность вырваться в иную среду. Он искал альтернативу в пространстве (неевропейские страны, Африка и Азия) и во времени (средневековое и классическое прошлое).

Речь шла, на самом деле, о единой пространственно-временной альтернативе: не случайно фильмы, в которых Пазолини блуждал в прошлом, снимались в странах Третьего мира, в развивающихся странах. Восток, по мнению Пазолини, с политико-идеологической точки зрения […], был тем самым местом, где мир продолжал жить в эпоху до модерна (и до разочарования в западном люмпен-пролетариате), в мифической и естественной атмосфере времен до всеобщего отчуждения, был точкой, в которой индустриализация и потребление еще не уничтожили тысячелетние ценности крестьянской культуры. С художественной точки зрения у него таким образом появилась возможность поиска новой стилистической свободы: для кино […] – новые пейзажи, новые лица, а главное – новые истории для съемок{Caminati 2007, стр. 15–16.}.

Пазолини, как говорил Моравия, «ощущал Африку с той же оригинальной и поэтической симпатией, с которой когда-то чувствовал предместья и римский люмпен-пролетариат»{Цит. по Nico Naldini, Cronologia, в R1, стр. CXLV–CCXII: CCIII.}.

Однако это оказалось всего лишь «мифом». Пазолини мифологизировал прошлое и Восток, в поисках того, что не смог уже найти на Западе (потом он заявил об очередном разочаровании, не обнаружив искомое). Пазолиниевское отношение к миру создало таким образом очередную мифологическую фигуру, поскольку весь мир был уже вестернизирован (сегодня мы бы сказали «глобализирован»), к тому же, при тщательном анализе, можно было прийти к выводу, что и в прошлом хватало насилия и отчуждения.

Поэзия в форме розы, или стихи в форме кризиса

Сборник «Поэзия в форме розы» вышел в 1964 году (было два тиража – первый был опубликован в апреле, второй – в июне: из последнего были изъяты некоторые тексты), и включал в себя произведения, написанные между 1961 и 1963 годами. Это самое объемное собрание стихотворных сочинений Пазолини, очень разнородных не только по жанру, но и по метрической форме (от классической терцины до экспериментальной визуальной поэзии).

В тематическом плане сборник отражает в основном общее разочарование поэта. Все идеалы, в которые он когда-то верил, решительно развенчаны, и настала новая эпоха, постичь которую он не находит в себе сил. «Всяк человек имеет свою собственную эпоху в жизни и борется со своими собственными проблемами»{Nuova poesia in forma di rosa, P1, стр. 1205.}.

Из тех проблем пятидесятых ни одна

уж более меня и не волнует! Я предал синяки свои,

что создали католицизм из скучного социализма,

такой же скучный! Ах, ах, несчастные предместья!

Ах, ах, кто из нас рациональней – соревнование поэтов!

Идеология – лишь несчастных профессоров наркотик.

Я отрекаюсь от нелепого десятилетья{Poema per un verso di Shakespeare, P1, стр. 1174.}.

Народ же постепенно и сам превращался в буржуазию. «Красивые флаги» (название одного из сочинений) больше не развевались: красные флаги 40-х годов превратились в коммунистический сон наивного самоуверенного пролетариата. В 60-е годы автор провозгласил: «Революция – всего лишь только ощущение»{L’alba meridionale, P1, стр. 1297}.

В этот период Пазолини чувствовал себя, если можно так сказать, пережившим самого себя:


Я – сила, исходящая из Прошлого.

Только в традиции – моя любовь.

Я вышел из развалин, из церквей,

из врат алтарных, из селений,

затерянных в предгорьях Альп и в Аппенинах –

там, где когда-то жили братья.

Я мчусь вдоль Тусколаны, как безумец,

как одинокий пес – по Аппия дороге.

Я наблюдаю сумерки, рассветы

над Чочарией, Римом и над миром –

как первые деянья Постистории:

я, как нотариус, присутствую при них

у самой грани эры погребенной.

Чудовищен собой

плод чрева женщины умершей.

И я, как взрослый плод, пускаюсь вслед –

я современнее, чем все, что современно –

в поисках братьев, коих больше нет{P1, p. 1099; стихи из Poesie mondane произносит в «Овечьем сыре» режиссер в исполнении Орсона Уэллса; а в Poesia in forma di rosa дневник в стихах Пьетро II представляет собой хронику судебного процесса, которому подвергся Пазолини из-за «Овечьего сыра».}.

Лирические стихи, озаглавленные «Отсутствие спроса на поэзию» – свидетельство кризиса, поразившего Пазолини на последнем этапе его творчества, когда ему стало казаться, что его искусство бесполезно и неспособно вписаться в социально-исторический контекст, ушедший очень далеко от того, в котором он когда-то сформировался и начал совершать первые шаги как поэт и писатель. Стоит привести этот текст полностью:

Как раб больной, как зверь,