о из глубин квартиры вынырнули держащиеся за руки мама и Соня, принарядившиеся для торжественного случая, хотя в Сонином понимании наряд для торжественного случая заключался в мешковатой хламиде, дополненной мотоциклетными ботинками.
Кого в Нью-Йорке удивишь собравшейся за одним столом разношерстной компанией, целиком состоящей из разведенных, овдовевших, обездоленных или просто одиноких людей? Правда, Инга, у которой среди друзей было полно семейных пар, решила не приглашать их абсолютно сознательно. Этот вечер затевался ради нашей мамы, а у нее все мысли были только о покойном муже, которого она оплакивала, и Инга, наверное, подумала, что смотреть на воркующие парочки, независимо от их возраста, ей было бы больно. Для моей сестры званый ужин всегда являл собой ритуальное действо, основанное на представлении о беседе как о своего рода игре; от участников же беседы, в эту игру играющих, требовалось, чтоб они, как школьники на переменке, никого не обижали и держались в рамочках. Успех или провал игры зависел в первую очередь от состава участников, и Инга подбирала их очень тщательно, так что я сосредоточил свое внимание на двух персонах, которых никогда прежде в ее гостиной не встречал.
Лео Герцберг был человеком среднего роста, с поредевшими седыми волосами, бородой и намечающимся брюшком. Глаза его прятались за стеклами очков. В комнату он вошел, нащупывая путь тростью, а подойдя к Инге и расцеловавшись с ней в обе щеки, тихонько произнес:
— Посмотри на меня повнимательнее, у меня все в порядке?
Инга положила обе ладони ему на плечи и придирчиво осмотрела синюю сорочку, маловыразительный галстук, серую спортивную куртку, изрядно помятые брюки и сказала:
— Надо бы лучше, да некуда. Просто красавец.
Лео улыбнулся и покачал головой, словно говоря: хотелось бы верить, но не получается.
А в Генри Моррисе, напротив, воображение сильнее всего поражали глаза. Понаблюдав за ним какое-то время, я понял, что моргает он реже, чем обычные люди, и от этого становилось как-то не по себе. Он был на четыре-пять сантиметров ниже меня, красивый как бог и, по моим ощущениям, чуть моложе Инги. Когда нас представляли друг другу, Моррис пожал мне руку. Глаз он при этом не прятал, смотрел холодно, но не враждебно, а вот рукопожатие получилось крепким до агрессивности, из-за чего я мысленно отнес его к тому типу мужчин, которые в каждом встречном подсознательно видят соперника. Но насторожиться меня заставила одна сцена, свидетелем которой я стал буквально через несколько минут. Моррис и Инга разговаривали на кухне. В ответ на какую-то его шутку сестра рассмеялась, потом отвернулась, чтобы взять поднос с закусками, и я увидел, как его пальцы сомкнулись у нее на правой руке, чуть повыше локтя, вдавливаясь в кожу все сильнее и сильнее. Инга перестала смеяться и повернулась к нему с выражением нежной покорности. Глаза ее сияли. Потом, с легкой улыбкой, она ласково дотронулась до его руки и высвободилась. Любовная связь, существующая между ними, была осязаемой, и я заключил, что употребленное Ингой слово «свидание» — не более чем эвфемизм.
Бертон приехал последним. Остальные сидели с аперитивом в гостиной. Инга открыла дверь. Мой друг выглядел массивнее обыкновенного, поскольку оделся слишком тепло для весеннего вечера. Прямо с порога он сунул Инге упакованный в целлофан букет цветов, который держал перед собой обеими руками, и принялся пространно излагать причины своего опоздания. Когда Бертон отдавал Инге цветы, у него откуда-то из области подмышек раздался не то хруст, не то треск, из чего я заключил, что под костюмом находится импровизированный потоуловитель. Но по-настоящему страшно мне стало при взгляде на его лицо. Всякий раз, стоило ему встретиться с Ингой глазами, в них появлялось выражение такой беззащитности, такого безграничного обожания, что невольно возникали ассоциации не с пылко влюбленным мужчиной, а с псом, обмирающим при виде хозяйки. У меня екнуло сердце.
Разговор перескакивал с войны в Ираке на превратности памяти, а с них на природу снов. Вино лилось очень щедро, и как именно мы переходили от одной темы к другой, я помню не совсем отчетливо, но к тому времени, как все расселись за столом и принялись поглощать баранину, я успел уяснить себе, что Генри Моррис пишет книгу о Максе, — очень важная деталь, о которой Инга ни словом не обмолвилась, когда описывала своего гостя, — что он яростнейший противник войны, о чем говорит без обиняков, и что поданное мясо режет и жует с такой тщательностью и изяществом, что в этом чувствуется некая привередливость.
Носовой платок Бертона жил своей отдельной жизнью. Подобно белому флагу, он реял в воздухе, промокая и утирая лицо владельца, а потом сворачивался и исчезал в его гостеприимном кармане. Владелец же был в приподнятом состоянии духа, частью из-за вина, частью из-за близости любимой женщины, поскольку, когда он улыбался — а он это делал почти все время, — его губы расползались и хлюпали, чего за ними прежде не водилось. Он что-то излагал Инге на противоположном конце стола, а она, разрумянившаяся, слушала его, восторженно кивая. Мама беседовала с Лео Герцбергом, и до меня доносились лишь отдельные фразы. Лео вспоминал:
— Когда наша семья уехала из Берлина, мы поселились в Хэмпстеде, на севере Лондона, в маленькой квартирке. Мне казалось, там грязно и дурно пахнет.
— А я во время оккупации жила в пригороде Осло, — слышал я тихий голос матери. — После войны я, как большинство норвежских барышень, поехала в Англию, работала помощницей по хозяйству, год прожила в семье в Хенли-на-Темзе, это городок в тридцати милях от Лондона. Потом вернулась, поступила в университет.
Миранда вела себя абсолютно свободно, я никогда прежде не видел ее такой раскованной. Она больше обычного улыбалась, больше обычного жестикулировала, и я даже подумал, что если какие-то горести и тяготили ее, она просто выкинула их из головы. Мы сидели рядом, и ощущение телесной близости чрезвычайно сильно воздействовало на мои периферические нервы, я просто чувствовал, как они вибрируют. От Миранды пахло духами, и я испытывал неодолимое желание уткнуться носом в ложбинку между ухом и шеей и вдыхать их аромат. Она говорила со мной и Генри о книжной графике русских конструктивистов, предмете, с которым я не был знаком даже поверхностно, но разговор перетек в сферу эмоционального воздействия цвета. Миранда сказала, что есть такой оттенок бирюзового, очень бледный, от которого ее пробирает дрожь, словно озноб начинается при температуре. Я помянул синестезию,[33] потому что как раз читал про одного человека, у которого все люди непроизвольно ассоциировались с какими-либо цветами.
— Допустим, если он встречал кого-то замкнутого, зажатого, то видел его в зеленом.
— А что тут удивительного? — вмешалась Соня. — Конечно, цвет связан с чувством. Одно дело красный, другое — синий.
Наш разговор прервал возглас Инги:
— Получается, что вы смогли соединить классические системы памяти с нейробиологией! Это же замечательно!
Бертон улыбнулся Инге с видом триумфатора. Его носовой платок стремительно вырвался из кармана на оперативный простор, мелькнул перед глазами восхищенной публики и задел бокал, который тут же со стола как ветром сдуло. Раздался звон разбитого стекла.
— Каков полет! — бросил Генри, а непосредственная Соня захлопала в ладоши.
Несмотря на бурные возражения Инги, Бертон с мученическим видом рухнул всем своим грузным телом на пол и принялся собирать осколки, при этом каждое движение сопровождалось треском загадочных потоуловителей.
Разбитый бокал стал поворотной точкой в ходе званого ужина. Мы встали из-за стола и переместились в гостиную. Моррис с разрешения присутствующих закурил сигару, и Бертон, к всеобщему изумлению, составил ему компанию. Гостям предложили коньяк, никто не отказывался. Свечи, такие длинные в самом начале вечера, оплывали и дрожали на сквозняке, их огоньки словно таяли в сигарном дыму.
Мама продолжала разговор с Лео Герцбергом.
— Все же, — сказала она с грустной улыбкой, — есть множество вещей, которые мы не в силах понять, объяснению не поддающихся.
Я был уверен, что она имеет в виду то незримое присутствие, которое пережила в день смерти нашего отца.
Лео кивнул. Он казался печальным и погруженным в себя.
Бертон, успевший оправиться после конфуза, встрепенулся и взял слово.
— Миссис Давидсен, — обратился он к маме.
— Просто Марит.
— Спасибо, почту за честь, — кивнул Бертон. — Итак, Марит, я абсолютно с вами согласен. Согласно моим изысканиям, ну, может быть, не всем, но большей, так сказать, части, можно сделать вывод, что существует целый ряд явлений человеческой природы, о которых мы, то есть не я, конечно, а ученые не имеют ни малейшего представления. Возьмем, например, сон. Или сны.
Бертон утер лицо платком.
— Никто ведь не знает, почему мы спим. И никто не знает, почему мы видим сны. Еще в семидесятые годы, в семьдесят шестом, если не ошибаюсь, нет, не ошибаюсь, именно в семьдесят шестом, Дэниел Деннет[34] предположил, что сны не имеют отношения к реальности, что это не пережитый опыт, а всего-навсего ложные воспоминания, которые захлестывают нас после пробуждения. Но эта позиция себя дискредитировала. Полностью. Потом есть фаза быстрого сна…[35]
— Что вы говорите? — вежливо поддержала разговор мама.
Бертоновский скомканный носовой платок пару раз ткнулся в лоб и щеки владельца.
— Да, фаза быстрого сна. Выделяют быстрый сон, его еще называют парадоксальным, и медленный, ортодоксальный. Сновидения возможны как на одной фазе, так и на другой, они подчас неотличимы друг от друга. Аллан Хобсон…[36]
Бертон перевел дыхание и понесся дальше:
— Так вот, Аллан Хобсон, автор модели активации синтеза, колоссальная величина в этой области, полагает, что сон и сновидения возникают в результате пульсаций варолиева моста, то есть участка мозгового ствола. Это все отделы древней коры, или мозг рептилии.