Печали американца — страница 23 из 62

Все замолчали. Паузу прервал тихий голос Лео:

— Наверное, неспроста в наших снах оживают те, кого мы похоронили. Это, несомненно, реализация нашего желания. Мы их знали, любили, хотим вернуть.

Соня сидела в кресле, свернувшись клубочком. Пока Лео говорил, она не отрываясь смотрела на него, потом обхватила себя руками за коленки и пару раз качнулась вперед-назад, что-то бормоча себе под нос, но что именно, я не разобрал.

Все как-то притихли. Одна оплывшая свеча, прежде чем окончательно погаснуть, вдруг затрещала и брызнула воском. Вечер определенно подходил к концу. Соня шепнула мне на ухо, что ей нужно побыстрее со мной повидаться. Лео поцеловал Инге руку, что выглядело очень естественно. Уверен, Бертону очень хотелось бы сделать то же самое, но по части целования ручек он был не силен. Не его профиль. Когда Инга на прощанье чмокнула его в обе щеки, он побагровел. Последнее, что я запомнил, — это глаза мамы, одновременно внимательные и настороженные, когда она смотрела, как Инга говорит Генри «до свидания».

Миранда и я ехали домой на такси. Я пригласил ее «чего-нибудь выпить, чтобы снять напряжение», именно так я и сказал, как бы странно в моих устах это ни звучало. Она отказалась, вежливо клюнула меня в обе щеки, поблагодарила за «чудесный вечер» и оставила на произвол воображаемых утех, в которых, так уж повелось, играла не последнюю роль.


Мой отец вернулся в Америку на борту парохода «Милфорд» в начале апреля 1946 года, высадился в Сиэтле, где съел «маленький, жесткий, вкусный кусочек мяса, который назывался бифштексом», армейское последнее прости, потом поспешная демобилизация.


Последний серьезный приступ малярии начался у меня прямо в поезде, по дороге домой. Сперва жжение в глазах, потом озноб и жар. Моим соседом оказался сержант, который следовал в учебный лагерь Кэмп-Маккой в Висконсине для увольнения в запас. Он все вытаскивал из кармана какое-то письмо и принимался его читать. Я догадался, что вести там невеселые. Позже, когда малярия чуть отпустила, он рассказал мне, что его жена требует развода, потому что у нее теперь другой, а муж, дескать, сам во всем виноват. Попутчиком он был, прямо скажем, не самым приятным, да еще ему надо было выговориться. Последний вагон поезда заканчивался открытой платформой. Я уж не знаю, как мы там оказались, помню, как стояли, облокотившись на металлический поручень, и всматривались в остающийся позади западный горизонт. Тут сержант, уже не опасаясь посторонних ушей, вдруг заявил, что первым делом, как вернется домой, убьет жену.

Помню, я опешил, и реакция моя была не столь аккуратно оформлена, как эти записи. Что все это значило: армейский выпендреж? розыгрыш? желание посмотреть на мою реакцию? Что мне делать, доносить на него? Я чувствовал потребность как-то обезопасить эту женщину и начал с того, что открыл глаза пошире и замахал руками. Да разве ж так можно? У нас в части недели не проходило, чтобы кто-нибудь из ребят не получил письмецо примерно такого же содержания. И что мы им говорили? Что нашего полку прибыло. Что их представят к награде за боевое ранение. Что тут больше ловить нечего, но баб на наш век хватит — это была известная армейская присказка. Я сказал сержанту, что он делает большую глупость. Когда поезд прибыл в Сент-Пол, мой попутчик решил, что сперва поедет к родителям, потом к замужней сестре, а с женой свидится попозже. Я, разумеется, никуда о нем не сообщил.


До Кэннон Фоллз он добирался автобусом. У его отца, моего деда, была смена в туберкулезном санатории «Минерал Спрингз», Лотта тоже уехала на работу в Саут-Сент-Пол. На автовокзале его встречали бабушка, дядя Фредрик и Рагнил Лунд.


Когда мать увидела, как я выхожу из автобуса, ей совершенно изменило самообладание. На нас оглядывались. Рагнил, которую я едва узнал, настолько она похудела, наблюдала за этой сценой с некоторым смущением. В облике Фредрика появилось что-то необычное, но что именно, я не мог уловить. За то время, что мы не виделись, он вырос на целую голову. В конце концов мы уселись в материн «форд» тридцать пятого года выпуска и поехали домой, где ничего не переменилось, только постройки пообветшали, в особенности амбар. Вот и все о моем возращении домой с войны.


Бабушка, должно быть, расплакалась. Я не вижу в этом ничего необычного, но в словах отца, вместо обычного понимания, сквозит в лучшем случае раздражение, в худшем — стыд. Что она, рыдала? Выла? Бросалась ему на шею? Тут есть какая-то недоговоренность. Вот его попытка кое-что объяснить:


По части терзаний и беспокойства матери равных не было. Но, даже делая на это поправку, я плохо представлял себе, что ей пришлось пережить за годы моей службы. Некоторым у нас в округе приходили похоронки на родственников. Когда эти страшные извещения получали соседи или знакомые, ее страхи росли. Во время поминальной службы по молодым прихожанам, павшим в бою, пастор Адольф Эгге не мог сдержать слез. Мать же после той мессы несколько дней места себе не находила, все рыдала и ломала руки. Отец не знал, как ей помочь, и никто не знал. Я часто думал, как все это отразилось на Фредрике, да и на Лотте, хотя она к тому времени выросла и жила отдельно.


Я смутно помню, как отец с дядей Фредриком ломали старый амбар. Не знаю, видел ли я это сам или мне рассказал отец, а я себе просто представил. В одном только не сомневаюсь: он не хотел, чтобы эта развалюха оставалась на участке. В памяти всплывает словосочетание «бельмо на глазу». Он сделал все, чтобы это бельмо исчезло. Он был слишком горд, чтобы жить с ним.


В ходе разговора с матерью мистера Т. и беседы с его лечащим врачом в больнице выяснилось то, что я и так знал. Он самовольно прекратил прием лекарств. Сначала на зипрексе[45] дела его пошли на лад, но на фоне приема развилось ожирение, и через год он почувствовал, что жить с таким весом и «заторможенной», по его выражению, головой не в состоянии. Резкое прерывание курса спровоцировало острый психотический приступ, свидетелем которого я стал. В больнице попробовали подавать ему респеридон. Доктор Н. из Пресвитерианского госпиталя очень торопился, и когда я спросил его мнение о тетрадочке мистера Т., он что-то бросил про «расстройство мышления» и побежал по делам. Когда мистер Т. был моим пациентом, я испытывал к нему жалость, а позднее искреннюю привязанность. Его бабка и дед с отцовской стороны пережили нацистский концлагерь, но его отец избегал разговоров на эту тему. Я принялся листать старые записи. Его первыми словами, обращенными ко мне, были: «Земля вопиет».


Мисс Л. рассказала мне, что, когда ей было года два, «совсем малышка», мать среди ночи выволокла ее за ноги из кроватки и принялась лупить головой о стену, «словно тряпичную куклу». С той поры память о пережитом не дает ей покоя, она снова и снова видит, как все происходило. Под конец мисс Л. произнесла:

— Это было покушение на убийство.

На лице ее проступила тень улыбки.

Передо мной прошло множество пациентов с перенесенными в детстве травмами, такими как побои, изнасилования или сексуальные домогательства, но почему-то я чувствовал, что в рассказе мисс Л. концы с концами не сходятся. Детская амнезия, как правило, не дает человеку возможности в подробностях помнить, что происходило с ним в столь нежном возрасте, хотя в ряде случаев он может по ошибке принимать за младенческие воспоминания то, что произошло с ним позже. Меня встревожили слова «словно тряпичную куклу», так может сказать не участник, а скорее сторонний наблюдатель. Подобные диссоциированные состояния возможны у людей в состоянии аффекта, после сильнейшего стресса, но ее заключительная фраза о покушении на убийство вызывала в воображении зал суда. Глядя на улыбку, мелькнувшую на ее губах, я вдруг почувствовал, что все происходящее доставляет ей почти садистское удовольствие, и тряпичная кукла здесь не она, а я.

Когда я изложил ей свои сомнения, она погрузилась в молчание и три минуты смотрела на меня в упор мертвыми глазами. Я напомнил ей о нашем уговоре: если она не знает, что именно сказать, то произносит первое, что ей приходит в голову. У меня же в голове почему-то мелькнула фраза «я ненавижу вас». Это мне она пришла в голову, я чувствовал, как местоимения скользят между нами. Вы ненавидите меня. Не знаю, что я имел в виду.

Мисс Л., все так же не сводя с меня глаз, принялась гладить себя по бедрам. Поглаживание перешло в растирание. Эффект не заставил себя ждать. Я мгновенно почувствовал возбуждение и вдруг представил себе, как бью ее наотмашь и сбрасываю со стула на пол. Она улыбнулась, и у меня возникло твердое убеждение, что она читает мои мысли. Но вот движения рук прекратились. В ответ на мои слова о том, что ее соблазнительные жесты я расцениваю как попытку оказать на меня воздействие, она пожала плечами:

— Я говорила вам, что моя мачеха все что-то вынюхивает у нас в доме и чернит меня перед соседями?

Когда я спросил, что именно заставляет ее так думать, она окрысилась:

— Я знаю, что говорю. Если вы мне не верите, то в чем тогда смысл?

Смысл-то был именно в том, что я ей не верил, но скажи я ей об этом прямо, мы оказались бы в очередном тупике.

После ухода мисс Л. я чувствовал себя абсолютно сбитым с толку. Ее паранойя, все эти мании и ложь, которую я небезосновательно подозревал, действовали на меня подобно ядовитым испарениям, в которых я плутал, не чая, как вырваться. Я один не справлялся с этой пациенткой, мне нужна была помощь, и ближе к вечеру я позвонил Магде и оставил ей сообщение на автоответчике. По дороге в метро я с трудом мог собраться с мыслями, все рассыпалось, а когда к платформе с грохотом подошел поезд, мне вдруг показалось, что визг колес звучит до ужаса по-человечески.


Ровно через неделю после ужина у Инги я проснулся от того, что у меня над головой раздались шаги. Во сне я мастерил хитроумное приспособление, с помощью которого можно было снимать книги с полок и ставить их на место. Оно представляло собой потолочный блок с системой тросов и кисть руки, точную копию настоящей, но стоило мне попробовать ухватить ею книжный том, как послушные пальцы превращались в безвольные культяпки. Очнулся я не сразу и подумал было, что это ходит мама, но потом вспомнил, что она сейчас у Инги. Может, соседи? В бруклинских старых домах возможны акустические искажения, когда сложно определить источник звука, я так пару раз ошибался. Я сел в кровати и, затаив дыхание, прислушался. Нет, звук шел точно сверху, кто-то ходил по моему кабинету на втором этаже. У меня в доме был посторонний. Стараясь делать все как можно тише, я набрал 911 и шепотом сообщил об этом девушке-диспетчеру. Сначала она ничего не могла разобрать, но мне все-таки удалось объяснить ей, что случилось, и продиктовать адрес. Я лихорадочно взвешивал возможные последствия любых своих действий. Если сидеть тихо, грабитель ничего не заподозрит, просто возьмет то, что хочет, и уйдет. Тут я вспомнил про молоток, оставшийся в кладовке после того, как я прибивал там крючки на дверь. В ночной тишине, когда все звуки куда слышнее, чем днем, двигаться бесшумно практически невозможно, но мне удалось прокрасться в кладовку без единого шороха и схватить молоток. Потом я проскользнул к двери, приоткрыл ее и затаился. Мне была видна прихожая и лестница на второй этаж. Я знал, что каждый шаг грабителя по ступенькам будет сопровождаться скрипом. Я ждал. Он осторожно спускался, медля после каждого движения. Это продолжалось целую вечность. Вот, наконец, в просвете между ступеньками показалась кроссовка большого размера, голая нога и край шортов, все едва различимое в тусклом свете, падавшем сквозь по