толочное окно. Мои легкие слиплись, словно из них выжали весь воздух, я испугался, что закружится голова, и сделал глубокий вдох. Потом мне стали видны руки, просто руки, без оружия, и поджарый торс в мешковатой футболке навыпуск. Человек, затаив дыхание, сантиметр за сантиметром двигался вниз по рассохшимся ступенькам, которые немилосердно скрипели. Он до последнего мгновения держался за перила, но вот лестница кончилась. Он постоял немного, потом медленно, настороженно скользнул в моем направлении. Дверь в ванную была открыта, и в свете ночной лампочки я увидел загорелое лицо молодого темноволосого парня. Он был почти на голову ниже меня. Где-то в полутора метрах от двери, за которой я прятался, он вдруг сунул руку в карман шортов, и тогда я рванулся ему навстречу с молотком в поднятой руке и воплем:
— Что вы делаете в моем доме?
В этот момент я рассмотрел, что именно человек вытащил из кармана. Это оказалась маленькая цифровая камера, а значит, судьба свела меня с Джеффри Лейном собственной персоной. Опешив от такого открытия, я опустил молоток и застыл. Он мгновенно воспользовался моментом, развернулся и дал деру, успев при этом меня сфотографировать. От такой наглости я снова потерял голову и бросился за ним по лестнице, угрожая полицией. Джеффри мчался наверх, перепрыгивая через две ступеньки, одним прыжком подскочил к двери на крышу, распахнул ее и начал стремительно карабкаться по пожарной лестнице; я — следом за ним. Задрав голову, я увидел, что потолочный люк открыт. Попытался было уцепиться Джеффри за щиколотку, но куда там! Я еще только выбрался на поверхность и едва мог перевести дух, а он уже скрылся за соседской трубой, потом дальше, дальше, с крыши на крышу, и был таков.
Полицейским я рассказал все, кроме одного обстоятельства: ни единым словом не упомянул о том, что знаю или догадываюсь о личности моего непрошеного гостя, и умолчал о фотографиях. От этих недомолвок мне было очень не по себе, но в то же время я невольно отмечал, с какой легкостью вру полицейским, словно ничем другим отродясь не занимался. Однако, даже не успев договорить все это до конца, я засомневался, так ли уж нужно было выгораживать Миранду. В конце концов, человека, который без спроса вторгается в чужие дома и делает там фотографии, правильнее всего было бы задержать. Но, честно говоря, я чувствовал, что и сам дал маху. В прошлое воскресенье после дождя я заметил, что потолочное окно подтекает, несколько раз лазил на крышу с герметиком и кистью, пытаясь заделать трещину в черепице, и в результате забыл запереть люк.
Полицейские выслушали показания со всем вниманием и вежливо предупредили меня, что в большинстве подобных случаев задержать правонарушителя не представляется возможным. Проводив их, я пошел на кухню, налил себе красного вина и стал пить его медленными глоточками. Если бы я не увидел камеру, то мог запросто раскроить ему череп. Чего ради этот парень подвергает себя такой опасности? Хочет любой ценой увидеть Миранду? И зачем ему мой кабинет? Я снова проигрывал в голове все случившееся. Когда раздался щелчок камеры, на его лице мелькнуло выражение… Чего? Азарта? Нет. Я пытался подобрать точное слово. Ликование. На какое-то мгновение бывший возлюбленный Миранды, отец ее ребенка, пришел в восторг. Насколько я мог судить, такие вот налеты для него были чем-то вроде горячительного. Кто-то ворует, этот фотографирует. Тоже, по сути дела, ворует. Ворует изображения.
— С одной стороны, он вполне на это способен, — сказала Миранда, — но до конца я не уверена. Он как-то рассказывал, что еще в школе воровал в магазинах, причем не от бедности или жадности, а из чувства протеста против общества потребления.
Она помолчала.
— Мы тогда чуть не поссорились. Он назвал меня высокопринципиальной чистоплюйкой.
Это обвинение заставило ее улыбнуться.
— Надеюсь, он ничего не утащил?
— Насколько я мог заметить, ничего.
Мы сидели в ее гостиной. Эглантина играла в садике перед домом, я слышал, как она поет.
— Он искал вас.
— Да нет. Скорее всего, он хотел сфотографировать дом. Может, надеялся пробраться в нашу квартиру и снять нас с Эгги спящими.
— Но зачем?
— Ну не знаю, просто ему нравится снимать людей во сне. Ему это нравится, потому что человек тогда не подозревает, что его снимают, потому что он уязвим.
— Но вас это не пугает?
— Если вы о том, способен ли он причинить нам вред, то вряд ли.
Миранда отвела глаза. Я не мог понять, какие именно чувства она испытывает к Лейну. Мы молчали несколько секунд, потом я попросил ее показать мне зарисовки снов.
Я хоть и видел мельком женщину-волчицу, все равно не очень твердо представлял себе, чего ждать. Миранда объяснила, что сознательно выбрала принцип раскадровки. Первая такая серия занимала лист почти целиком. Я смотрел на большую, скрупулезно прорисованную внутреннюю лестницу, выдержанную в холодных синих тонах. Тщательность проработки деталей вызвала в памяти комиксы про Супермена, которые я мальчишкой тайком хранил под матрасом. Рисунок был сделан пером, цветными карандашами и акварелью, причем с нарушением перспективы, но это я заметил не сразу. Точнее, перспектива нарушала какие-то ожидаемые правила, отчего и возникал эффект нереальности, о котором Миранда рассказывала у Инги. На самом верху лестницы находилась узкая красная дверца, наклоненная под непонятным углом. Другой рисунок изображал комнату, где единственным предметом мебели была железная кровать с драным полосатым матрацем, а высоко под потолком темнело окошко с крестовидной рамой. Следующий рисунок представлял собой вид сверху. Теперь на кровати лежало хилое старческое тело, прикрытое простыней. Я не знаю, кто это был, мужчина или женщина, торчала лишь бледная сморщенная головенка, словно сушеная, только цвет не коричневый, как я однажды видел, а изжелта-белый, цвета сливок, которые превращаются в масло. Под простыней проступали очертания крохотного, свернувшегося калачиком тельца. Замыкало серию изображение все той же комнаты, но теперь узкая кровать прогибалась под тяжестью еле помещавшегося на ней тела. Отброшенная в сторону простыня открывала взору страннейшую фигуру, при взгляде на которую я издал возглас изумления: крошечная, словно булавочная, головка была посажена на могучее женское тулово, смугло-коричневое, с длинными мускулистыми конечностями, прикованное к кровати за лодыжку.
— Ужас, сама знаю, — сказала Миранда, — но во сне было еще страшнее. Я, как проснулась, сразу сделала набросок головы, но только когда рисовала остальные части, сообразила, откуда что взялось. Я перед этим много читала об истории моего народа.
Она обвела пальцем усохший череп:
— Видите? Головенка — это белые колонизаторы, они хотят править огромным темным телом Ямайки. Одна нога у нее прикована, значит, рабство, другая свободна — это мароны. А у меня во сне все перекорежилось и сплавилось в единую кошмарную фигуру.
Миранда помолчала.
— Но мне еще кажется, что вот этот фрагмент, — ее палец упирался в картинку со старческой фигуркой, скорчившейся под простыней, — каким-то образом связан с моей бабушкой. Она перед смертью стала такой крошкой, просто как ребенок маленький, мама рассказывала. Ее дед был белым, так что тут у нас в жилах целый коктейль, да еще с примесью индейской крови. В бабушке ведь очень разные вещи уживались. Училась в англиканской школе, знала английскую поэзию, была большая ревнительница манер и хорошего тона, ее дочки и внучки должны были расти настоящими леди. И вместе с тем умела лечить целебными травами и с удовольствием рассказывала истории про даппи.[46]
— Это кто ж такие?
— Даппи — это призраки, привидения.
— Понятно. Моя бабушка тоже слышала, как дух моего покойного деда то зайдет в дом, то выйдет. Причем он то приносил с собой шляпу, то забирал ее.
Я надеялся на продолжение рассказов о снах, но тут в комнату ворвалась Эгги и принялась скакать перед матерью, словно мячик, приговаривая:
— Ну мамочка, ну пожалуйста, ну пойдем в парк!
Мы втроем гуляли по Проспект-парку чуть не два часа, петляя по лужайкам, потом вокруг пруда и, наконец, через чащобу по каким-то неведомым мне прежде тропинкам. Гуляли-то, собственно, мы с Мирандой, а Эгги прыгала, вертелась, ходила колесом и бегала вокруг. Она тискала всех встречных-поперечных собак, спросив, правда, предварительно разрешения у хозяев. Она беседовала с утками. Она отпускала комплименты прохожим, нахваливая их туалеты:
— Какая у вас красивая шляпа!
— Вам очень идет такое платье!
— Какие кроссовочки!
Одним словом, она делала все, чтобы появление нашей троицы не осталось незамеченным ни для людей, ни для мелких домашних животных.
Я смотрел на скачущую впереди девчушку и невольно возвращался мыслями к событиям минувшей ночи. Нельзя сказать, чтобы я неотвязно думал о человеке, пробравшемся в мой дом через люк на крыше, но его появление оставило у меня внутри какой-то след, послевкусие опасности, заставлявшее меня вскидываться на каждый шум и настороженно реагировать на окружающих. Я пару раз поворачивал голову на звук шагов, чтобы посмотреть, кто идет. Мы никак это не обсуждали, но я чувствовал, что Миранда тоже боится собственной тени. Когда Эгги погналась по тропинке за белкой и нырнула за ней в кусты, Миранда так завизжала «Эгги, вернись немедленно!», что я ушам своим не поверил.
Эгги выскочила из кустов как ошпаренная. На ее личике застыло озадаченное выражение.
— Мамочка, миленькая, ты только не волнуйся. Я здесь. Только не волнуйся.
Миранда смутилась и попыталась улыбнуться дочери.
— Все в порядке. Просто я все время должна тебя видеть, так что ты не прячься от меня, хорошо?
Пока мы бродили по парку, Миранда рассказала мне, что ее семья переехала в Нью-Йорк после смерти дяди Ричарда, младшего брата отца. Они вместе вели дела, и для отца, у которого еще осталась сестра, живущая теперь в Лондоне, и брат на Ямайке, смерть любимого Ричарда стала страшным ударом.