Печали американца — страница 27 из 62

— Может, она у Генри?

Соня поморщилась.

— Он тебе не нравится?

— Нет, он нормальный. Просто я уже звонила, ее там нет.

Она наговорила матери несколько сообщений на голосовую почту, включила телик, и мы, не особенно вникая, уставились на многократно увеличенных уховерток, ползавших по экрану, в то время как мужской голос за кадром повествовал об удивительных особенностях их поведения. Сонино накручивание волос на палец приобрело почти не совместимую с жизнью частоту, и, после того как мы потыкались по сотням каналов, но так и не нашли ничего мало-мальски пригодного для просмотра, я попросил ее почитать мне свои стихи. Она сначала заартачилась: не готова, голова занята не тем, сердце не на месте, но потом снизошла и, сообщив предварительно, что текст сырой, что многие строфы небезупречны, что самая главная часть еще впереди, что она намеренно выбрала твердую поэтическую форму, поскольку ей хотелось проверить, справится она или нет, взяла со стола стопочку листков и начала читать звонким голосом:

Пять лет прошло, как умер мой отец.

Холодный труп украл того, кто ночью

Мне песни пел и сказочный венец

Мне плел о привидениях и прочих

Бессмертных духах. Голос их сердец

Тревожит нас, оставшихся, пророча

Нам вечную разлуку и тоску.

Как я боялась слушать сказку ту!

Вернись, мой город-призрак Параду,

Я знаю твердо: мертвые не плачут,

Живому больно. Боже, как я жду,

Чтоб заменил ты «здесь» на «там», чтоб начат

Был вновь привычный круг. Вдруг я найду

Там поцелуй отца и наудачу

Поверю, что он знал: я не боец,

Под маской стоика — испуганный птенец.

У меня перехватило дыхание, я даже закашлялся. Как-то летом мы с Джини ездили во Францию к Максу, Инге и Соне, которые снимали домик в Параду, неподалеку от Ле-Бо-де-Прованс. В память врезалось улыбающееся лицо Макса при вздрагивающем свете свечей, когда мы все вместе ужинали на открытой веранде. Попыхивая зажатой в зубах сигаретой, он поднял тост за лето, за хорошую жизнь и за семью.

Соня посмотрела на меня:

— Что, совсем ужас?

Я отрицательно помотал головой, а она продолжала с облегчением:

— Это октавы, та же стихотворная форма, что и у Байрона в «Доне Жуане». Обычно они производят несколько комический эффект, но мне хотелось использовать их для серьезного материала.

Она замолчала, а мне почему-то вспомнился мистер Т. со своими лингвистическими выкрутасами и безумными рифмами.

— Дальше должен идти кусок про одиннадцатое сентября, но я не в состоянии его написать. Я все время пытаюсь, но ничего не получается. Слишком тяжело. Может, я так и оставлю пропуск — пусть будет пустое место, просто дата, и все.

Соня опять посмотрела на меня. Взгляд ее вдруг стал горячим, даже неистовым.

— А потом еще две строфы:

Мол, юности неведом смерти страх,

Считают многие. Все ложь. Он точит кости,

Глаза, мозг, руки, ноги. Он впотьмах

Гнездится в телефоне страшной вестью,

Я слышу звон, сон не идет никак,

И только стоны тех, с кем были вместе,

Кого уж нет. Мертвы. И в темноте

На эхо натыкаюсь в пустоте.

Полиция тогда пришла в наш дом,

Их было двое, в форме и в перчатках,

Вооружившись мусорным мешком,

Они обыскивали крышу, вряд ли

Забуду я, как ползали вдвоем,

Ища под рубероидом тел останки,

В пустых глазах ни боли, ни стыда,

Ни страха. Не забуду никогда!

Не успела она произнести последние слова, как в замке повернулся ключ. При виде возникшей на пороге матери Соня разрыдалась. Я не видел ее в слезах много лет, почти с младенчества, и сейчас, слыша, как она всхлипывает, на мгновение лишился дара речи. Инга подбежала к дочери, обняла ее, не переставая лепетать какие-то оправдания, прижала темноволосую голову к груди, но буквально через секунду Соня высвободилась из материнских рук и отчеканила:

— Я хочу знать, что происходит. Я требую, чтобы ты все рассказала прямо сейчас, сию же секунду, слышишь?

Инга села на диван между Соней и мной и в изнеможении откинулась на спинку. Лоб ее мучительно морщился, в синих глазах застыла печаль. Она подыскивала слова.

— Это ведь все из-за папы, да? — настаивала Соня. — Что ей надо, этой Бургерше?

— Какой бургерше? Ах, ты про Линду Фельбургер?

— Да. Чего она хочет?

— Она хочет подробностей о нашей с папой жизни. А я не хочу никому ничего рассказывать, уж ей-то и подавно. Она обошла всех наших друзей и знакомых, пытаясь выведать, как они мне доложили, «всякую грязь». Упорная, ее гонят в дверь, она лезет в окно, но теперь, кажется, до нее дошло, что ничего не выйдет.

Инга опустила глаза и принялась разглядывать пол под ногами.

— Ты только не волнуйся, пожалуйста, — сказала она дочери. — Тебе нельзя волноваться.

Разговор на этом закончился. Больше Соня ни о чем мать не спрашивала, и сначала это показалось мне довольно странным, но потом я догадался почему. Вероятно, ей просто не хотелось знать всю правду. Так было спокойнее.

Инга быстренько поджарила омлет с сыром, и за ужином мы мило поболтали ни о чем. Я заметил, что в обществе Инги Соня физически преображается: согбенное, беспокойно теребящее волосы существо исчезает и на его месте возникает прежняя прелестная, хоть и застегнутая на все пуговицы барышня. Где-то ближе к полуночи она засобиралась спать, но прежде чем пойти в свою комнату, обвила меня за шею длинными руками и поцеловала в щеку.

— Дядя Эрик, миленький, — сказала она, — я так вас люблю. Спасибо вам, что вы приехали.

Это признание показалось мне долгожданным лучом солнца, пробившимся сквозь зимнюю стужу, и когда я прощался с племянницей, то чувствовал, как мои щеки заливает теплая волна.

Наконец наступила ночь, когда мы с Ингой смогли откровенно поговорить о том, что она все это время скрывала. Ей трудно было выложить все напрямую, без обиняков, она долго ходила вокруг да около, а я терпеливо ждал.

— Помнишь в «Синеве» эпизод, когда Лили просыпается и не узнает Аркадия?

— Конечно. Я, кстати, пересматривал фильм пару недель назад.

— Жуткая сцена, да? На человека смотрят и не видят. Он снова становится никем, посторонним. А потом возникают эти портреты, которые она нарисовала, его портреты. Аркадий находит их в своей комнате после того, как перевернул вверх дном весь город, пытаясь разыскать ее. И когда он выносит эти портреты за дом и бросает их в огонь, это выглядит как самосожжение. Тогда-то мы и понимаем, что он сломался, что это конец.

Я кивнул.

— Это все как-то связано с фильмом?

— Да. Знаешь, где я была сегодня? У Эдди Блай.

— У Эдди? Той, что играла в «Синеве»?

— Да.

Инга отвернулась и посмотрела в окно, словно пытаясь разглядеть Эдди Блай на противоположной стороне улицы.

— Когда снимался этот фильм, между нами, между мной и Максом, что-то произошло. Нет, вру, все началось раньше. Это случилось после смерти Сэди. Макс оказался совершенно не готов к тому, что смерть матери может быть таким ударом. Тогда начались эти чудовищные приступы паники. Слава богу, он начал принимать лекарства. И знаешь, он раньше смотрел на меня очень по-особому. Я имею в виду, до этого смотрел, много лет подряд, глаза были такие живые, прямо сияли, а тут вдруг погасли.

Инга прикусила губу.

— Ну, в общем, однажды ночью мы почему-то повздорили, я сейчас даже не вспомню, по какому поводу, и он вдруг взглянул на меня и сказал: «Может, нам попробовать пожить отдельно?»

Я поднял на нее глаза:

— Но ведь он от тебя не ушел.

— Нет, конечно. Просто когда он это произнес, мне показалось, что из меня вынимают внутренности. Странно, да? Не я первая, не я последняя, но тогда, в тот момент, я поняла, насколько мы по-разному все чувствуем. В моем понимании брак — величина абсолютная. Так было и будет. Но Макс до меня уже был дважды женат…

— Но это же было несерьезно.

— Я знаю. Просто от его слов мне вдруг стало так страшно больно… — Она прижала обе ладони к груди. — Но даже тогда я каким-то краем сознания понимала: «Господи, до чего же банально!»

Последние слова она произнесла очень сухо, с насмешливым холодком. Ничего подобного я от нее прежде не слышал.

— Действительно, с кем не бывает! Стареющий муж понимает, что жизнь проходит и что ему поднадоела жена, про которую он давно все знает…

Ее голос сорвался.

— Я сказала ему, что не хочу ничего пробовать, что в семейной жизни не всегда все гладко и все еще переменится, но я всегда буду его любить и люблю его безумно. Он был так добр ко мне. Он вообще был очень добрым человеком, но мне нужна была не доброта. Когда началась работа над фильмом, я его вообще не видела. Он все время пропадал на съемочной площадке, по ночам они просматривали то, что сняли за день, так что он возвращался домой, когда я уже спала. Он был счастлив. Весь на нервах, правда, но все равно он был очень счастлив. Ему страшно нравилось то, что они делают.

Инга глубоко вздохнула.

— Понимаешь, Эрик, в том, что у нас все не ладилось, была виновата я. Я одна.

Губы ее тряслись.

— Мне сейчас понятно, что я тогда просто помешалась. Со мной просто сладу не было. Я едва закончила писать книгу, она очень трудно шла, через страшные муки, но я знала, что получилось здорово и неожиданно. Но я также знала — или думала, что знаю, — что ее либо будут поливать все кому не лень, либо просто не заметят, а это куда страшнее. И этого я вынести не могла. Целыми днями стонала, рыдала, жаловалась на свою горькую долю, что вот я такая умная и замечательная, а меня никто не понимает, не ценит и никому я не нужна. Загодя ела себя поедом и терзалась страхами. И совсем извела Макса.

— Но ведь книгу очень хорошо приняли!

— Не мне тебя учить, что корень зла не в «здесь» и не в «сейчас». Кто у нас в семье психоаналитик?