— О, гляди-ка, еще одна! — удивился Одланд.
— Правильно, еще одна. Еще раз спасибо, и до свидания.
— Да об чем разговор-то, — просиял он, — вам спасибо.
Спящий сосед выводил носом громкие рулады. Вошедшая в комнату сиделка бросила на бесчувственное тело в углу быстрый взгляд и переключилась на нас:
— У вас гости, мистер Одланд? Вот и замечательно!
Старик с ухмылкой поманил к себе Соню:
— Ну-ка, барышня…
Соня послушно подошла. Он поднял руку и потыкал себя в дряблую щеку. Морщинистое лицо его расплылось в широченную улыбку, потом губы вытянулись в трубочку.
— Чмок-чмок! Давай-ка, вот сюда!
Сиделка погрозила ему пальцем. Соня вспыхнула, чуть помялась, потом наклонилась и легонько клюнула старца в сморщенную щеку.
Одланд зашелся в радостном кудахтанье, а потом вдруг по-молодецки свистнул в два пальца.
Сиделка повернулась к нам попрощаться:
— Вы приходите еще. У него мало кто бывает, а он видите как этому радуется.
Где-то около полуночи Соня постучала в дверь моего номера. На ней была бесформенная, чуть не до колен, футболка и видавшие виды пижамные штаны, лицо дышало мрачной решимостью.
— Хорошо, что не одна я не сплю, — сказала она, усаживаясь на мягкий стул возле окна.
Помолчав, моя племянница произнесла, глядя мне прямо в глаза:
— Дядя Эрик, я все знаю про папу и Эдди.
— Тебе мама сказала?
— Когда она без конца смотрела этот фильм, мне показалось, что она сама все знает, но не от меня. Я, во всяком случае, ей ничего говорить не собиралась.
— А как ты об этом узнала?
На миг мне показалось, что сейчас вот-вот брызнут слезы, но Соня только глубоко вздохнула.
— Я их видела вместе на Варик-стрит. Я тогда училась в третьем классе.
— Давно.
Соня кивнула:
— Давно. Мне было девять лет. Мама стала отпускать меня к папе в студию. Идти было недалеко, но она все равно очень волновалась, а я ныла, ныла, и тогда мы договорились: мама его предупреждает, я иду одна, а потом папа ей сразу звонит, что все в порядке и я дошла. Да там идти-то каких-нибудь два квартала. Но в тот день мы ему не позвонили, решили сделать сюрприз. Я помчалась и еще издали увидела, как они вместе выходят из дома. Папа и Эдди. В обнимку.
— И что ты сделала?
Соня смотрела перед собой, но почему-то не на меня, а мимо.
— Побежала обратно. Маме сказала, что никого не застала. Было такое чувство, что весь воздух из легких выбили.
— И все это время ты молчала?
Соня кивнула. Глаза ее блестели.
— Я очень обиделась на папу и потом все время ждала, что они вот-вот разведутся. У многих ребят в нашей школе родители развелись. Они же постоянно ссорились, я все слышала и, когда они ругались, начинала петь, громко, в полный голос. Тогда им становилось неловко, и они переставали кричать.
Лицо ее стало жестким.
— Но никто ни с кем не развелся, и мне стало казаться, что то, что я видела, было невзаправду, что она там была невзаправду. Не знаю, как сказать, ну, как будто я смотрела кино. И папа стал прежним, совсем как раньше. А потом он заболел.
Соня обхватила себя за локти и низко опустила голову, словно остаток рассказа предназначался пальцам на ногах.
— Я так и вижу, как мама ни на минуту не отходит от него в больнице, что-то ему рассказывает, читает вслух, руки его целует…
— А ты его так и не простила?
— Не знаю. Наверное, нет. Нет. Тут было другое. Я ничего тогда не могла делать, а сейчас уже поздно, не поправишь. Я неправильно себя вела, как круглая дура, даже не захотела с ним поговорить! Но этот запах больничный, эти сестры, эти синие пластмассовые судна, я не знаю, трубки эти, ну, в общем, я…
Она смешалась и замолчала.
— Когда ему стало совсем плохо, он так изменился, что я вообще не понимала, что это мой отец.
— Перед самой смертью Макс сказал, что вы с Ингой — его душа. Это его слова, он так мне прямо и сказал: «Они моя душа. И тебе о них заботиться».
— А Эдди Блай тогда, интересно, кто?
Я вздохнул:
— Не знаю, Соня.
— Все говорят, что в этом ничего такого нет. Подумаешь! Вон Салли Райзер всего на пять лет младше своей мачехи. А у Ари папа женат в четвертый раз, а мама в третий раз замужем. Но у нас-то все было по-другому. Мы же были не такие!
Соня в отчаянии помотала головой.
— Я всегда верила, что мы не такие!
Мы опять замолчали. Я строил в уме какие-то фразы о том, что у взрослых бывают слабости, что они оступаются, что в определенном возрасте мужчину может закрутить вихрь страсти, но все довольно быстро сходит на нет, что бывают разные виды любви, но ничего не сказал ей, кроме:
— А с мамой ты поговорить не хочешь?
Соня вспыхнула и почти выкрикнула:
— Она не должна знать, что я их видела!
— Я не скажу. Ты должна сделать это сама. Вот увидишь, вам обеим станет легче.
Она молча разглядывала свои коленки, стараясь взять себя в руки. Подбородок ее дрожал, рот дергался.
Я встал с кровати, подошел к Соне и положил руку ей на плечо. Она сжала пальцами мое запястье.
— Бедная моя детонька, — прошептал я.
Она подняла голову. Глаза ее влажно блестели, но она не плакала.
— Так только папа мог сказать. Только папа.
На следующее утро я устроился в маленьком кресле у себя в номере. Нужно было записать кое-что после телефонного разговора с мисс Л. Я все время возвращался мыслями к ее, как мы их называли, «опорожнениям», когда она, пребывая в каком-то пограничном состоянии, часами предавалась фантазиям. «Я представляла, как вы на меня наваливаетесь и трогаете меня вот тут, внизу, а я вдруг так боюсь описаться, что начинаю вас больно хлестать!» Я записал слово «контейнер», термин, предложенный Бионом,[55] считавшим, что психоаналитик — это емкость, куда пациент сваливает все, что у него накопилось внутри, то есть сосуд, а в моем случае — мочеприемник.
Все-таки мне очень не хватало работы. Работа держит меня, подобно скелету или мышечному корсету. Без нее я расползаюсь, как медуза. Это форма, контур — то, без чего существование невозможно. «Что меня за нос трогаешь, ты, говнюк?» — кричал мне пациент, когда я на приеме машинально почесал кончик собственного носа. Меня, вчерашнего студента, проходившего в клинике интернатуру, его слова как громом поразили. Позже я не раз думал, до какой же степени все это зыбко и неопределенно: грань между «внутри» и «снаружи», границы тела, границы слов, то, где мы начинаемся и где кончаемся. Людям, страдающим психическими расстройствами, часто не дает покоя космология, тайны основ мироздания. Тут тебе и Бог, и дьявол, и светила, и четвертое измерение, и то, что под, и то, что вне, за пределами земной жизни. Они ищут костяк мира, его опору. Иногда лечебница может обеспечить им временное пристанище в рамках жесткого и однообразного распорядка: прием лекарств, обед, занятия в группах, рисование-письмо, опять занятия в группах, на этот раз ритмика или гимнастика, визиты представителей социального надзора, обходы врачей, — но за этими рамками снова маячит и манит к себе мир, и вот пациент выходит из клиники на вольный воздух и опять разваливается на части, если силенок у него недостаточно.
Отец изо всех сил пытался упорядочить свой мир: подъемы затемно, долгие часы работы, корректуры и вычитывание ошибок от конца к началу, скрупулезнейшие записи, подробные карты, прямые, как по линейке, посадки кукурузы, идеально ровные грядки картофеля, бобов, салата и редиса. Но стоило грянуть хоть какой-то беде — сломалась машина, ударился или поранился кто-то из детей, испортилась погода, мы не туда свернули и заблудились, — он страдал безмерно. Я помню его напряженное лицо, вмиг осипший голос, стиснутые кулаки, помню, как он тряс головой. Чувства обладают способностью передаваться другим. Я слышу голос мамы: «Ларс, милый, только не волнуйся, пожалуйста». Вижу перепуганное лицо сестры на заднем сиденье. В такие моменты я старался сжаться в комочек. Соня начинала петь. Я считал. И дело тут было не в том, что произошло, потому что не происходило ничего особенного, и не в том, что отец сделал или сказал, поскольку самообладание ему не изменяло. Дело было в вулкане, который, мы чувствовали, извергался в этот момент у него в душе.
Ночью мне приснилось, что я иду в отделение психиатрии из северного крыла клиники, захлопываю за собой стеклянную дверь и тут какой-то ординатор догоняет меня и протягивает мне рентгенограмму грудной клетки. Я смотрю на снимок и вижу чудовищно большое сердце, заполняющее всю грудную полость. Внезапно рядом со мной возникает рентгенолог в страшно грязном халате, заляпанном какой-то отвратительной желтой жижей. Он наклоняется ко мне, я отшатываюсь, потому что с халата капает и я боюсь испачкаться. «Дефект межпредсердной перегородки», — шепчет он. Я спрашиваю, что он делает в отделении психиатрии, а потом вдруг понимаю, что это мой снимок, что сердце с врожденным пороком принадлежит мне. Я лезу в карман халата за стетоскопом, прижимаю его к груди и слышу громкий посвист сердечных шумов, а потом через стекло вижу отца. Он лежит на больничной койке в центре широкого коридора, ведущего в южное крыло клиники. Откуда он тут? Он же лежит в другом отделении! У меня в кармане должен быть ключ от двери. Вместо этого я нашариваю связку из пятидесяти разных ключей всех форм и размеров и начинаю пробовать их по одному. Все напрасно, замок не открывается. Мне нечем дышать, я в ужасе зову на помощь. Отец лежит не шелохнувшись, рот его приоткрыт. Как из-под земли вновь возникает рентгенолог, но теперь у него другое лицо. Он снова шепчет мне на ухо: «Психотическое расстройство с последующей гипертензией малого круга кровообращения». С этими словами я проснулся. На следующее утро, когда я записывал сон в тетрадь, то первый же комментарий, естественно, гласил: «Психиатру: исцелися сам!», но потом я понял, что моя «дырка» в межпредсердной перегородке имеет отношение к отверстию в отцовской грудной клетке, когда в приемном покое ему поддували спавшееся легкое, и что дверь, за которой он лежал, я пытался открыть оставшимися от него «неопознанными ключами», но тщетно.