Эгги тоже заулыбалась в ответ, потом ткнулась головой матери в шею и принялась пылко ее целовать, приговаривая:
— Мамочка, мамочка моя!
— Пойдем-ка домой, моя радость, а то у Эрика наверняка еще куча дел.
— Только пусть меня понесу-у-ут. Я хочу, чтоб меня понесли. Ну пожалуйста.
— Эгги, ты же уже большая! — укоризненно покачала головой Миранда.
Нам пришлось тащить нашу маленькую симулянтку вдвоем — я за ноги, Миранда за руки — вниз по лестнице. В прихожей мы ее покачали пару раз вправо-влево, потом бегом ворвались в их квартиру, а она все это время заливалась смехом. Дома Эгги и Миранда, обнявшись, рухнули на диван, а я пошел к себе. Закрывая дверь, я слышал, как Миранда напевает какую-то чудесную мелодию. Голос у нее оказался высоким, куда выше, чем я ожидал, и очень чистым.
Тем же вечером я позвонил Лоре Капелли. Несомненно, сцена, разыгравшаяся у меня в гостиной между Эгги и Мирандой, имела самое непосредственное отношение к решению пригласить на свидание другую женщину. Сегодня я увидел совсем другую Миранду — открытую, теплую, нежную, веселую, — такой она была со своей маленькой дочерью. Ею двигали инстинкты, они не ошибаются, и те же самые инстинкты заставляли ее вести себя настороженно и отчужденно в моем обществе. Мы с Лорой оказались почти соседями, и, когда я позвонил и пригласил ее в пятницу поужинать вместе, она сказала:
— Ну, давайте.
Несмотря на некоторую неоднозначность ответа, голос звучал ласково, и в пятницу я неожиданно для себя понял, что очень жду встречи.
Когда Лора вошла в ресторан, я уже сидел за столиком. Первое, что бросилось мне в глаза, — глубокое декольте ее блузки, открывавшее взору ложбинку между грудями. Значит, весь вечер мне предстояло бороться с искушением заглянуть внутрь выреза. Но я тут же подумал, что профессиональный психотерапевт, каковым Лора являлась, наверняка в курсе «языка» одежды, хотя, с другой стороны, мне столько раз приходилось быть свидетелем невероятной наивности коллег, когда дело касалось их собственных действий, что я почел за лучшее не спешить с выводами.
Лора Капелли все делала заразительно: болтала, хохотала и ела. При взгляде на оливковую кожу, иссиня-черные кудри, обрамлявшие лицо, и пышные округлые формы все прочие мысли просто выметало из головы. У нее было множество пациентов, бывший муж и тринадцатилетний сын, вдруг зациклившийся на своих волосах. Каждое утро в ванной он по часу колдовал над ними при помощи всяческих гелей и щеток, а в ответ на материнские замечания об этих парикмахерских ухищрениях лишь недоуменно поднимал брови:
— Волосы? А что мои волосы?
После того как Лора с аппетитом уплела порцию сливочного крем-брюле и сообщила мне свое мнение по поводу малоежек моего пола и моей комплекции, мы оказались на улице, и я предложил проводить ее домой.
Когда я наклонился, чтобы поцеловать ее на прощание, она обхватила меня за пояс обеими руками, и из этой медвежьей хватки было не вырваться, да я и не пытался. Дальше все пошло как по писаному. Она на цыпочках провела меня в дом, у двери, за которой спал сын, предостерегающе поднесла палец к губам, потом мы поднялись на второй этаж в ее спальню и рухнули на кровать. После недолгого сопротивления все пуговицы и молнии сдались, мы нашли губы и языки друг друга, и два наших тела сплелись, оказываясь то над, то под, то в. Ее кожа пахла пудрой и ванилью и была чуть солоноватой на вкус. Все длилось так долго, что я должен был держаться и держался до того момента, пока не понял, что она на грани. Лора сидела на мне верхом. Наш ритм стал ровным и медленным. Она запрокинула голову, закрыла глаза и почти захрипела, словно пыталась подавить рвущийся из груди вопль. Тут я тоже дал себе волю, и через мгновение мы уже лежали рядом на сине-белых простынях. Потом Лора села и залилась смехом. Я тоже сел, а она зажимала себе рот руками и сквозь истерический хохот, который было не унять, шептала:
— Господи, Эрик, господи…
После этого мы еще где-то с час лежали в постели и тихонько разговаривали, но я чувствовал, что она нервничает, как бы не проснулся сын, и постарался уйти как можно тише, проскользнув вниз по лестнице, мимо комнаты Алекса и через входную дверь на улицу. Лора жила на Сент-Джонз-плейс, так что на Седьмой авеню я оказался около двух ночи. Ночной воздух показался мне неожиданно прохладным. Несмотря на поздний час, кругом было полно молодняка в сильном подпитии. Они пихались локтями и плечами, грузно повисая друг на друге и гогоча остальным на потеху. Хмель от выпитого за ужином успел выветриться, а после всего пережитого ни о каком сне не могло быть и речи, так что, дойдя до Гарфилд-плейс, вместо того чтобы свернуть к дому, я быстрым шагом пошел вдоль закрытых магазинов, мимо попадавшихся навстречу запоздалых собачников и влюбленных парочек, явно торопящихся нырнуть в постель. Так, не переводя дыхания, я дошел до 20-й улицы и Гринвудского кладбища, которое лежало передо мной, тускло поблескивая надгробиями и могильными плитами в свете фонарей. Мне вспомнился Лорин бюст, смуглая кожа в вырезе и белизна грудей, ее маячащая в воздухе незагорелая попа, любовная дрожь под аккомпанемент сдавленных воплей, но память об этом теле вдруг превратилась в нечто отстраненное, эдакий обратный просмотр недавних кадров.
Повернув назад, я зашагал по Восьмой авеню и дальше, через парк, а видения подступали и подступали, частью родившиеся из чьих-то слов, частью реальные и от многократных повторений сложившиеся в некое смутное обобщение, частью, напротив, поражающие, пусть на миг, отчетливостью и живостью. Они возникали и исчезали в такт моим шагам по мостовой. Я видел бабушку, грузно поднимающуюся на крыльцо кухни: в каждой руке по тяжелому ведру, подол ситцевого платья рвет ветер. Я видел деда с зажатым в обрубках искалеченных пальцев пакетиком конфет. Другой, здоровой рукой он разрывает его, и леденцы стеклянной зелено-белой струей сыплются в мои заждавшиеся ладони. Вижу иссохшего, как жердь, Макса, его ладонь, почему-то несоразмерно большую и темную, в которой тонут тонкие прозрачные пальчики Инги. «Я хочу, чтобы ты нашла себе кого-нибудь и обязательно вышла замуж. Ты ведь по-прежнему моя молодая жена, а скоро станешь молодой вдовой. Пусть у меня будет веселая вдова, пусть поет и пляшет. Только не будь одна». Я представлял, как маленькая мама наклоняется над гробом и целует своего отца в щеку, а потом передо мной возникала изготовленная Лорелеей старуха на смертном одре. Я видел Эдди Блай в роли Лили Дрейк, идущую с тяжелым чемоданом по улице города без названия, видел вышедшего за порог хозяина гостиницы, видел, как он что-то быстро говорит ей на языке жестов, видел, как она ему отвечает на свой лад, как стремительно движутся ее пальцы, и вспоминал музыку Шостаковича, звучащую на заднем плане. Я видел отца, сидящего на больничной койке, слышал его кашель, когда он пытался справиться с вязкой мокротой, засевшей в разрушенных легких, видел его лицо, замкнутое и погруженное в себя. «Раньше у меня получалось». Видел, как мама застегивает ему пижаму, поправляет воротник, потом проходит мимо меня, достает откуда-то зубную щетку и пластмассовый тазик и помогает отцу чистить зубы. Я желаю ему спокойной ночи и обнимаю. Напоследок отец улыбается какой-то покаянной улыбкой.
— Ну и времена, — говорит он. — Стараюсь не раскисать, а никак. Тянет на сентиментальность.
Я стою в коридоре и слышу мамин голос:
— Тебе еще что-нибудь надо, Ларс? Если нет, то ложись, отдыхай. Постарайся заснуть.
От Гарфилд-плейс до дома было рукой подать. В одной из комнат первого этажа горел свет. Занавески были задернуты, но окна, все три, распахнуты, так что от улицы их отделяли только металлические прутья решетки. Я бросил взгляд на часы. Десять минут четвертого. Подойдя к крыльцу, я увидел на верхней ступеньке кипу бумаг. Я сразу понял, что это, наклоняться было незачем.
На крыльце валялись фотографии, напечатанные в большинстве своем на дешевой офисной бумаге. Их было около сотни. Бессчетное количество снимков Эгги и Миранды, автопортреты Лейна с камерой, еще какие-то люди, я их не узнал, и, наконец, я сам. Вот я по дороге на работу, вот сижу в кафе на 43-й улице и читаю за едой, вот шагаю к метро, вот утром на крыльце поднимаю газету, которую принес почтальон, и вот еще одна фотография, снятая дома через окно, я на ней с чашкой кофе в руках. Я перебирал снимки, быстро откладывая то, что уже посмотрел, в сторону, как вдруг в самом низу бумажной кипы обнаружил фото обнаженной Миранды. Она спала в постели, очевидно постели Лейна, на боку, наполовину зарывшись лицом в подушку. Снимок был изрядно помят. Войдя в дом, я положил его на стол и не без некоторого чувства вины тщательно расправил. При виде изгиба ее узких бедер, чуть прикрытой локтем груди меня вдруг охватило страшное нервное возбуждение. Я подошел к окну и опустил жалюзи.
Не прошло и тридцати секунд, как зазвонил телефон.
— Вы получили снимки?
Голос принадлежал Лейну, но он явно старался как-то изменить его, чтобы остаться неузнанным, поэтому говорил фальцетом.
— Слушайте, зачем вам все это? Я искренне не понимаю, чего вы от меня хотите.
Ответа не было. Очевидно, Лейна обескуражила моя искренность. Потом он произнес:
— Мне нужен психоаналитик.
Я расхохотался, потому что ожидал чего угодно, только не этого.
Он повесил трубку.
Я снова и снова прокручивал в голове свой смех: вытаскивал его наружу для пристального осмотра, выворачивал наизнанку, размышлял над этим непроизвольным единичным взрывом хохота, пока не сумел разбить его на тысячу крохотных аспектов, для вполне, может быть, бесполезного анализа. В сжатом виде тернистый путь моих рассуждений выглядел следующим образом: Лейн, может статься, действительно нуждался в помощи из-за своего состояния, тогда мой смех следовало бы истолковать как грубейшее нарушение профессиональной этики. Но он ведь мог рассчитывать на такую реакцию с моей стороны и специально повесить трубку, отдавая меня на съедение последовавшей рефлексии. Или можно допустить некий промежуточный вариант, если он действовал спонтанно. Что, если он просто чувствовал, что брошенная трубка куда оскорбительнее для собеседника, чем продолжение разговора, и последовал этому позыву, желая обескуражить меня? Или мой смех как-то ущемил ег