Печальные тропики — страница 69 из 86

их усилий. Я старею, но ничто не говорит мне об этом, кроме того, что мои планы и начинания утратили живость и непредвиденность. Я еще способен их повторить; но уже не уверен, что это принесет мне прежнее удовлетворение.

Теперь меня привлекает лес. Я нахожу в нем то же очарование, что и в горах, но более безмятежное и более приветливое. Долгие странствия по пустынной саванне Центральной Бразилии сделали меня восприимчивым к прелести буйной природы, которую любили древние: молодая трава, цветы и влажная прохлада зарослей. С тех пор каменистые Севенны не вызывают во мне прежней преданной любви. Я понял, что увлечение моего поколения Провансом было ловушкой, которую мы придумали, а потом в нее и попались. Чтобы совершать открытия – высшая радость, которую наша цивилизация отняла у нас, – мы приносили в жертву новизне цель, которая должна была ее оправдать. Эта часть природы была так небрежно оставлена потому, что появилась другая, которую можно было использовать. Лишенные самой отрадной для глаз прелести природы, мы вынуждены были умерить наши требования в соответствии с той, которая оставалась в распоряжении, превозносить жесткость и суровость, поскольку только эти формы были отныне доступны.

Но в этом вынужденном движении мы забыли лес. Такой же густой, как наши города, он был населен другими существами, образующими общество, которое было скрыто от нас более надежно, чем население пустыни: были ли это высокие вершины или залитые солнцем пустоши. Сообщество деревьев и растений удерживает человека на расстоянии и старается скрыть следы его присутствия. Лес, в который так трудно проникнуть, требует от путешественника, коль скоро ему это удается, тех же усилий, которых, более грубым образом, требует гора. Его горизонт, не такой широкий, как горизонт высоких хребтов, несет в себе небольшой мир, который дарит уединение подобно пустыне. Мир трав, цветов, грибов и насекомых свободно продолжает там независимую жизнь, в которую мы, проявив терпение и покорность, можем быть приняты. Несколько десятков метров леса достаточно, чтобы внешний мир остался позади. Словно один мир уступает место другому, менее приветливому, на первый взгляд, но которым наслаждаешься через слух и обоняние, наиболее близкие душе чувства. Ценности, которые считались утраченными, возрождаются: тишина, прохлада и покой. Близость с растительным миром дарит нам то, в чем море теперь отказывает и за что горы запрашивает слишком высокую цену.

Чтобы я убедился в этом, лес должен показать мне сначала свою самую опасную форму, чтобы его характерные черты стали мне очевидны. Между лесом, куда я углублялся для встречи с тупи-кавахиб, и лесом наших краев такая огромная разница, что ее трудно выразить словами.

Снаружи амазонский лес кажется грудой застывших пузырей, вертикальным нагромождением зеленых наростов. Словно патологическое нарушение повсеместно исказило речной пейзаж. Но когда разрываешь внешнюю оболочку и проникаешь внутрь, все меняется: изнутри эта беспорядочная масса предстает величественным миром. Лес перестает быть земным беспорядком; его можно принять за новый планетарный мир, такой же богатый, как наш, и даже достойный его заменить.

Как только взгляд начинает различать близкие планы и разум преодолеет первое ощущение подавленности, приходит понимание этой сложной системы. Обозначаются последовательные уровни, которые, несмотря на разрывы и встречающиеся путаницы, воспроизводят привычный порядок. Сначала вершины растений и трав, которые заканчиваются на высоте человеческого роста; выше бледные стволы деревьев и лианы, воспользовавшиеся небольшим свободным от растительности пространством. Еще выше эти стволы исчезают, скрытые листвой или ярко-красным цветением диких банановых деревьев, pacova. Стволы выглядывают на мгновение из этой пены, чтобы снова затеряться в листве пальм; они выплывают оттуда на еще большей высоте, где появляются их первые горизонтальные ветви, лишенные листьев, но перегруженные эпифитами – орхидными и бромелиевыми – как суда такелажем. И уже в почти недосягаемой взгляду вышине этот мир заканчивается широкими сводами цветов – белых, желтых, оранжевых, пурпурных или сиреневых. Европейский зритель с восторгом узнает свежесть весны, но в таком несоразмерном масштабе, что в итоге величественное пламя осенней листвы кажется ему единственно достойным сравнения.

Этим воздушным этажам вторят другие, прямо под ногами путешественника. Было бы большим заблуждением думать, что идешь по земле, скрытой под неровным сплетением корней, побегов, травянистых растений и мха. Каждый раз, когда ноге случается промахнуться, рискуешь упасть в глубины, порой приводящие в замешательство. И присутствие Люсинды еще более усложняет движение.

Люсинда – это маленькая обезьяна с цепким хвостиком, сиреневой кожей и мехом сибирской белки, вида Lagothrix, здесь ее называют барригудо, из-за большого живота, характерного для этого животного. Мне ее подарила в возрасте нескольких недель одна индеанка намбиквара, которая кормила ее изо рта и носила ее день и ночь вцепившейся в волосы, заменившие маленькому зверьку материнские мех и хребет (матери обезьян носят своих малышей на спине). Бутылочки с соской, наполненные сгущенным молоком, восторжествовали над кормежкой изо рта, а наполненные виски, который погружал в сон бедное животное, дарили мне спокойную ночь. Но в течение дня было невозможно добиться от Люсинды больше одного компромисса: она соглашалась отказаться от моих волос только в пользу левого сапога, к которому с утра до вечера была прицеплена всеми четырьмя конечностями. На лошади это положение было возможным, в пироге – вполне сносным, но для путешествия пешком совершенно неприемлемым, так как каждый колючий кустарник, каждая ветка, каждый овраг заставляли Люсинду пронзительно верещать. Все усилия заставить ее перебраться на мою руку, плечо и даже волосы были тщетны. Ей нужен был левый сапог, единственная защита и единственное безопасное место в этом лесу, где она была рождена и прожила некоторое время, но нескольких месяцев рядом с человеком хватило, чтобы сделать лес настолько чужим, будто она выросла в условиях цивилизации. Итак, прихрамывая на левую ногу и почти оглохнув от упреков Люсинды за каждый неверный шаг, я старался не потерять из виду спину Абайтары. В зеленых сумерках наш гид шел быстрым и коротким шагом, обходя толстые деревья, за стволами которых он порой исчезал, прорубая ударами тесака неведомый нам маршрут, который нас уводил все дальше в лес.

Чтобы забыть об усталости, я позволял моему уму работать вхолостую. С ритмом шага маленькие стихотворения рождались в моей голове, и я целыми часами их переделывал, как безвкусное печенье, прожевав которое, не можешь сразу решить, выплюнуть его или проглотить. Атмосфера аквариума, которая царила в лесу, породила это четверостишие:

Головоногий лес, спит раковина в нем,

Опутанная в ил, подобная сосуду,

На розовых камнях, что точит день за днем

Брюхом рыба-луна Гонолулу.

Или же, напротив, я воскрешал неприятное воспоминание о пригородах:

Смели траву и сор, лежат натертые

До блеска камни чистых мостовых.

И кажутся деревья в этот миг

Вдоль улицы оставленными метлами.

Или, наконец, четверостишие, которое всегда казалось незаконченным, хотя было вполне уместным; оно до сих пор приходит на ум, когда я подолгу хожу пешком:

Амазонка, Амазонка дорогая,

Правой вы себя лишаете груди,

И встречаете нас смехом, забывая,

Как опасны и трудны ваши пути.

К началу дня мы неожиданно столкнулись с двумя туземцами, которые шли в противоположном направлении. Старший, около сорока лет и с волосами до плеч, был одет в рваную пижаму. Другой, волосы которого были коротко обрезаны, был полностью голым, если не считать маленького соломенного рожка, накрывающего пенис; он нес на спине, в корзине из зеленых пальмовых ветвей, связанного большого орла-гарпию, сложенного, как цыпленок. Тот имел жалкий вид, несмотря на полосатое серо-белое оперение и голову с мощным желтым клювом, над которой возвышалась корона из взъерошенных перьев. У обоих индейцев в руках были лук и стрелы.

Из разговора, который завязался между ними и Абайтарой, выяснилось, что один из них был вождем деревни, в которую мы направлялись, а второй – его ближайшим помощником. За ними по лесу следовали остальные туземцы. Все шли к Машаду, чтобы нанести посту Пимента-Буэну визит, обещанный год назад. А орел был подарком, предназначенным его обитателям. Это нарушало наши планы, поскольку для нас было важно не просто встретить туземцев, а посетить деревню. И только обещанием многочисленных подарков, которые их ждали в лагере на реке Поркинью, нам удалось убедить их повернуть назад, сопровождать нас и принять в деревне (хотя поначалу они проявили крайнее нежелание). А затем мы вместе отправимся к реке.

Когда согласие было достигнуто, связанный орел был просто брошен на берег ручья, где он неизбежно должен был умереть от голода или стать добычей муравьев. В течение двух последующих недель о нем не говорили, кроме короткой фразы: «Орел умер». Двое кавахибов исчезли в лесу, чтобы объявить о нашем прибытии своим семьям, и мы продолжили путь.

Случай с орлом давал повод к размышлениям. Некоторые исследователи в своих отчетах рассказывают, что тупи разводили орлов и кормили их обезьяньим мясом, чтобы периодически выщипывать у них перья. Рондон отмечал тот же обычай у тупи-кавахиб, а другие авторы у некоторых племен с берегов рек Шингу и Арагуаи. И не было ничего удивительного ни в том, что племя тупи-кавахиб сохранило этот обычай, ни в том, что орел, их самая ценная собственность, должен был стать подарком, если наши туземцы действительно решили (как я сначала подозревал и в дальнейшем смог убедиться) покинуть окончательно деревню, чтобы присоединиться к цивилизации. Но тогда совершенно непостижимым кажется решение бросить орла на произвол судьбы. Однако вся история колонизации в Южной Америке или любом другом месте должна принимать во внимание эти радикальные отказы от традиционных ценностей, это разрушение жизненного уклада, когда потеря некоторых элементов влечет за собой немедленное обесценивание остальных – феномен, характерный пример которого я, быть может, только что наблюдал.