Из такого единственного помещения состоят дома, построенные индейцами, но и в домах, поставленных властями, также используется только одна комната. Именно в ней, прямо на земле, в беспорядке, вызывавшем возмущение наших проводников-кабокло[45] из соседнего сертана, разложено все богатство индейца вперемежку— предметы бразильской промышленности и местного ремесла. В числе первых обычно топор, ножи, эмалированные тарелки и металлическая посуда, тряпки, иголки и нитки, иногда несколько бутылок и даже зонтик. Утварь тоже примитивна: несколько низких деревянных табуретов, сделанных индейцами гуарани, которые употребляют и кабокло; корзины всех размеров и для всех надобностей, исполненные в технике «перекрестной инкрустации», столь распространенной в Южной Америке. Тут же сито для муки, деревянная ступка, деревянные или каменные пестики, несколько гончарных изделий; наконец, громадное количество сосудов раз личной формы и различного назначения, изготовленных из выскобленной и высушенной тыквы. С каким трудом заполучаешь хоть какой-нибудь из этих жалких предметов! Необходимый дружеский контакт не всегда удается установить и с помощью привезенных нами стеклянных колец, бус и брошек. Для начала знакомства мы распределяем их среди всех членов семьи. Даже предложение заплатить за посуду мильрейсами[46] в количестве, чудовищно не соответствующем ее скромному виду, оставляет владельца равнодушным. «Это невозможно. Если бы сделал ее собственноручно, тогда, конечно, отдал бы, но он сам приобрел ее давно у одной старой женщины, только она умеет изготовлять такие вещи. Если он нам ее отдаст, то чем же будет пользоваться.
Сама «старая женщина», разумеется, всегда отсутствует. Где же она? «Он не знает, — неопределенный жест, — там, в лесу…» Впрочем, что значат все наши мильрейсы для старого, дрожащего от лихорадки индейца, здесь, в ста километрах от ближайшего магазина, принадлежащего белым? Стыдишься, что отнимаешь у этих обездоленных людей даже самый небольшой нужный им предмет, потеря которого кажется им невосполнимой.
Но зачастую дело оборачивается иначе. «Не хочет ли индеанка продать мне этот горшок?» — «Да, конечно, хочет. Но, к несчастью, он не ее». — «А чей же?» Молчание. «Ее мужа?» — «Нет». — «Ее брата?» — «Тоже нет». — «Ее сына?» — «И не его». Горшок принадлежит внучке. Внучка неизбежно владеет всеми теми предметами, которые мы хотим купить. Мы наблюдаем, как их владелица (ей года три или четыре), присев на корточки у огня, полностью поглощена кольцом, которое я только что надел ей на палец. С «барышней» начинаются долгие переговоры, в которых родственники не принимают никакого участия. Кольцо и пятьсот рейсов оставляют ее равнодушной. Дело решают брошка и четыреста рейсов.
Индейцы кайнканг немного обрабатывают землю, однако главными их занятиями являются рыбная ловля, охота и собирательство. В способах рыбной ловли они столь неумело подражают белым, что, должно быть, не получают хороших уловов: гибкая ветка, бразильский крючок, закрепленный небольшим кусочком смолы на конце лески, иногда простая тряпка вместо сети. От охоты и собирательства полностью зависит их кочевая жизнь в лесу, где семьи исчезают на целые недели, добираясь сложными маршрутами до своих, известных только им убежищ. Иногда на повороте тропинки нам встречаются небольшие группы. Они внезапно появляются из леса и тотчас же снова исчезают в нем. Во главе шагают мужчины, вооруженные луком, с который охотятся на птиц, стреляя шариками; на плече — плетеный колчан с метательными снарядами из высушенной глины. За мужчинами идут женщины; все «семейное богатство» они несут в корзине, которую удерживают при помощи перекинутой через лоб матерчатой ленты или широкого ремня из коры. Там же путешествуют дети и домашние вещи. Мы обмениваемся с индейцами несколькими словами, придерживаем лошадей, но они едва замедляют шаг, и в лесу снова наступает тишина. Мы понимаем только, что ближайший дом окажется пуст, впрочем, как и множество других. Как надолго?
Эта кочевая жизнь может продолжаться дни или недели. Сезон охоты, сбора плодов — апельсинов и лимонов — вызывает массовые перемещения населения. В каких укрытиях живут они в глубине леса? В каких тайниках хранят свои луки и стрелы? В домах эти предметы можно увидеть лишь случайно позабытыми в каком-нибудь углу. С какими преданиями, ритуалами и верованиями связана жизнь этих людей?
Огородничество занимает в их примитивном хозяйстве последнее место. Иногда среди леса встречаешь обработанные участки.
Вокруг стеной стоят высокие деревья, окружая несколько десятков квадратных метров, занятых жалкой зеленью: бананами, сладкими бататами, маниоком и кукурузой. Зерно сначала сушат на огне, затем его в ступке растирают женщины, работающие в одиночку или вдвоем. Муку едят прямо так или смешивают с жиром, приготовляя своего рода пирог; эту пищу дополняет черная фасоль. Едят мясо дичи и полудомашних свиней; его всегда жарят над огнем, нанизав на ветку.
Следует еще упомянуть коро — бледные личинки, которые кишат на стволах гниющих деревьев. Индейцы, уязвленные насмешками белых, не признаются в своем пристрастии к этим тварям и энергично отрицают, что едят их. Но стоит проехать по лесу, как увидишь на земле двадцати- или тридцатиметровый след от большой сосны, поваленной бурей. Ее искромсали те, кто искал коро. А когда неожиданно входишь в дом индейца, то успеваешь заметить наполненную этим ценным лакомством чашу, которую торопливо прикрывают рукой.
Нелегко увидеть, как собирают коро. Мы долго, как заговорщики, обдумываем свой план. Один индеец, страдающий лихорадкой и оставленный в покинутой деревне, показался нам подходящим для ознакомления с этой процедурой. Даем ему в руки топор и говорим, что хотим поесть коро. Под ударом топора обнажаются тысячи ходов, проделанных в самой глубине древесины. В каждом из них находится крупное существо кремового цвета, очень похожее на шелковичного червя. Теперь пришла наша очередь. Под бесстрастным взглядом индейца я обезглавливаю свою дичь. Из тела выскальзывает беловатый жир, который я пробую не без колебания: по консистенции и виду он похож на сливочное масло, а по вкусу — на молоко кокосовых орехов.
Пантанал
После такого «крещения» я был готов к настоящим приключениям. Случай мог представиться в течение университетских каникул, которые в Бразилии приходятся на период с ноября по март, то есть на сезон дождей. Несмотря на это неудобство, я намеревался добраться до двух индейских групп. Одна была плохо исследована и, может быть, уже уменьшилась на три четверти — это кадиувеу на парагвайской границе. Другая известна лучше, но все же обещала новые открытия — это бороро в Центральном Мату-Гросу. Кроме того, Национальный музей в Рио-де-Жанейро предлагал мне разведать одну археологическую стоянку, упоминание о которой мелькало в архивах. Она лежала на моем пути, а раньше ни у кого не доходили до нее руки.
С тех пор я часто путешествовал между штатами Сан-Паулу и Мату-Гросу то самолетом, то на грузовике и, наконец, в поезде и на пароходе. Двумя последними видами транспорта я пользовался и в 1935–1936 годах; действительно, упомянутая стоянка находилась по соседству с железной дорогой, неподалеку от конечного пункта — Порту-Эсперанса, на левом берегу реки Парагвай. Не многое расскажешь об этом утомительном путешествии. Компания железных дорог «Нороэсте» доставляет вас сначала в город Бауру, лежащий прямо посреди зоны первопроходцев. Там вы садитесь на «ночной поезд», пересекающий южную часть штата Мату-Гросу. В целом три дня пути в поезде, который отапливался дровами и катил не торопясь, часто и подолгу останавливаясь, чтобы запастись топливом. Вагоны деревянные и в изрядных щелях: проснувшись, вы обнаруживали на лице корку затвердевшей глины, образуемой всепроникающей тонкой красной пылью сертана. Еда в вагоне-ресторане уже обычная для внутренних районов страны: свежее или сушеное мясо, рис, черная фасоль с соусом, куда добавляли для густоты фаринью — мякоть свежей кукурузы или маниока, высушенную и растертую в грубый порошок; наконец, неизменный бразильский десерт — ломтик мармелада из айвы или гуайявы с сыром. На каждой станции ребятишки продавали пассажирам за несколько мелких монет сочные ананасы с желтой мякотью, которые приносили долгожданное чувство освежения. Поезд, пересекая Парану недалеко от станции Трес-Лагоас, въезжает в штат Мату-Гросу. Река разлилась так широко, что, несмотря на уже начавшиеся дожди, во многих местах виднеется дно. Затем начинается тот пейзаж, который станет для меня одновременно привычным, невыносимым и необходимым в ходе моих многолетних странствий по внутренним районам, ибо он характерен для Центральной Бразилии, начиная от реки Параны до бассейна Амазонки. Это ровные и слегка волнистые плоскогорья, бесконечные, уходящие вдаль горизонты, неизменная кустарниковая растительность и время от времени встречающиеся стада зебу, которые рассыпаются при приближении поезда. Многие путешественники допускают бессмыслицу, переводя с португальского «мату-гросу» как «большой лес»: «лес» передается словом женского рода mata (мата), тогда как мужского рода mato (мату) означает кустарник и выражает дополнительный аспект южноамериканского пейзажа. Мату-Гросу — это большая брусса или, точнее, «густые заросли кустарников», и ни один другой термин не подошел бы лучше к этой дикой и печальной местности, монотонность которой являет собой, однако, нечто грандиозное и возбуждающее.
Правда, и слово «сертан» я перевожу как «брусса». Этот термин имеет несколько иную окраску: «мату» относится к объективному характеру пейзажа и обозначает бруссу по контрасту с лесом, тогда как «сертан» касается субъективного аспекта — пейзаж по отношению к человеку, то есть брусса, противостоящая заселенным и обрабатываемым землям; это области, где человек не обосновывается надолго. Слово «блед»[47]