Печальные времена — страница 3 из 17

[22] (Ямвлиха будет хвалить и Дамаский, но в первую очередь отнюдь не за при­верженность к теургии). Видимо, в конце жизни Исидор признавал не столь­ко философский дискурс, сколько откровение, предпочитая харизму диалек­тической силе разума. Его теология строилась вокруг сократовского «знаю, что ничего не знаю», и, следует отметить, что неоплатоническая апофатика (как за столетия до нее скептическая критика философского догматизма) не­сла в себе такую возможность. Дамаский не откажется от нее, но, как ни уди­вительно, сумеет соединить ее со строжайшим метафизическим анализом.

В каком году умер Исидор, а наш автор стал главой Академии, неизве­стно. После Плутарха Афинского здесь примерно столетие сохранялось об­щее неоплатоническое направление мысли, резко отличавшееся от академи­ческого скептицизма и эклектики предыдущих веков. Обычно считается, что оформление концепций афинской школы неоплатонизма произошло при Прокле. Однако подобная, долгое время господствовавшая точка зрения требует пересмотра. Прокл преклонялся перед Сирианом из Александрии, преемником Плутарха. Это преклонение не менее ярко выражено у Дама­ския: Сириану он приписывает авторство большинства концепций, считаю­щихся характерными именно для афинской школы (и обычно связываемых с именем Прокла). Эпитет «великий» по отношению к Сириану постоянно встречается у Прокла, Марина и Дамаския. О том, что это — отнюдь не обычная дань уважения, свидетельствует отсутствие подобного эпитета пе­ред именами Порфирия, Плотина и многих других философов. Восприняв скорее Ямвлихову, чем Плотино-Порфириеву традицию в неоплатонизме, Сириан анализирует возможность нашего сказывания о сверхбытийном единстве и делает исходный неоплатонический трансцендентизм еще более фундаментальным, отнеся к сверхумопостигаемому также число, «все объе­диненное», а скорее всего и сущность вкупе с наличным бытием (как тако­выми, не в их эмпирической данности). Именно в таком духе он, очевидно, истолковывал сочинения Платона; причем наиболее важными должны были бы являться комментарии к «Пармениду», «Тимею» и «Филебу»[23]

Следующим моментом, в связи с которым авторитет Сириана повлиял на дальнейшее развитие неоплатонизма, стала экзегеза оракулов. Еще Порфирий с пиететом относился к Орфею и к «Халдейским оракулам», а Ямвлих посвятил последним целое сочинение. Плутарх Афинский составил на ора­кулы семьдесят «четверословий». Но только Сириан ассимилировал их, по­зволив текстам орфиков и халдеев войти именно в теоретический базис афинского философствования. Марин пишет, что по выбору Прокла Сириан комментировал для него «Халдейские оракулы» и это стало побудительным толчком для собственной экзегезы Прокла[24].

Прокл был самостоятельным мыслителем, но, как показывают его собст­венные ссылки, а также многие замечания Дамаския, общую концептуаль­ную канву он все-таки заимствовал от Сириана (и Ямвлиха). После Про­кла, к теоретическим построениям которого мы еще будем возвращаться и в данной статье, и в комментариях к тексту Дамаския, наступил период «энту­зиастического» неоплатонизма Марина и Исидора. Трудно сказать, было ли это реакцией на энциклопедизм Прокла, своими трактатами и комментария­ми охватившего, казалось бы, все возможные сферы приложения философ­ского «рацио», или вызывалось влиянием внешних обстоятельств: упадком общей образованности, ограничением круга языческих интеллигентов — ведь Марин упоминает о вынужденном годичном отъезде Прокла из Афин, намекая на противостояние восторжествовавшей идеологии и «сильным ми­ра сего» («буйные ветры сшибались над благозаконною его жизнью» [25]). Так или иначе, Дамаский восстанавливает теоретическое философствование, что подтверждается и его текстами, и творчеством виднейших его учеников Симпликия и Присциана.

Традиционная система неоплатонического образования, стержнем ко­торой был анализ — в определенном, установленном Ямвлихом порядке — произведений Платона, в V—VI веках практически не претерпела измене­ний. Но объемистые толкования сочинений Аристотеля, принадлежащие пе­ру Симпликия, свидетельствуют о том, что воззрения Стагирита изучались в последние десятилетия существования Академии уже не только как логи­ческое введение к учению Платона и не как ересь в устах платоника[26] По­мимо наследия Аристотеля предметом регулярного, профессионально обяза­тельного изучения были орфика и «Халдейские оракулы», а при Прокле — также геометрия Евклида. Круг учеников Дамаския едва ли был многочислен — в том числе и по причине невероятной даже для нашего вре­мени образованности и усидчивости, необходимых для вхождения в плато­ническую традицию. Платонизм в то время был и образом жизни, включав­шим в себя ауру мистериальной тайны и избранности, и образом мысли, ее особым нравом, где многосторонняя ученость, знание огромного количества текстов, позволяла даже философские новации подкреплять авторитетом древности. Иными словами, платоническая традиция стала организмом, вой­ти в который можно было, лишь вложив в это немалый труд, а достижение здесь высот и признания предполагало длительный собственный рост в сер­дцевине академической мысли.

По многим признакам Дамаский не отличался от схолархов типа Сириана и Прокла. Как и остальные, он занимался подробными толковани­ями Платона. Им были написаны комментарии к диалогам «Парменид» (вошедшие как органическая составная часть в публикуемый трактат), «Филеб», «Федон» [27], «Алкивиад I», и «Тимей» [28]. Симпликий указывает на не дошедшее до нас сочинение Дамаския «О числе, месте и времени». В тексте трактата «О первых началах» мы видим ссылку самого Дамаския на не дошедшее до нас сочинение «Халдейские беседы» [29]. У Фотия сохрани­лись, в частности, пересказы биографии Исидора, принадлежащей перу Да­маския, и четырех трактатов о чудесных явлениях. Последние сочинения не должны удивлять человека, знающего античную философию, ибо традиция писать о чудесном и необычном сложилась еще в древнем Ликее. Однако, судя по пересказу Фотия, Дамаския интересовала не просто необычность явлений, но их возможная трактовка как проявлений божественной или те­ургической силы. Следовательно, подобно Марину и Исидору, он был скло­нен к символическому истолкованию происходящего, позволяющему чуть спокойнее воспринимать безрадостную для философии ситуацию, сложив­шуюся сразу после воцарения Юстиниана.

* * *

Итак, вернемся к событиям, последовавшим после 529 года. Престаре­лый Дамаский [30] оказывается свидетелем разрушения того, что существовало более девяти веков [31]. Причем едва ли можно было рассчитывать на возвра­щение старого — слишком многое изменилось в культуре и психологии обы­вателей со времен религиозной реформы Константина. Древняя философия ни государству, ни подавляющему большинству населения Византии не была нужна. Да и Юстиниан не походил на государя, с легкостью меняющего ориентиры своей политики. Что делать? Куда деться?

Трудно сказать, чем жили философы, лишенные Академии, в течение двух лет после эдикта Юстиниана. Принял ли кто-нибудь из них, пусть даже неискренне, для виду, христианское крещение? Искал ли возможное приста­нище в других городах, в частности в Александрии, почти столетие оппо­зиционной Константинополю (вследствие как тяги ее жителей к независимо­сти, так и господства в ней монофизитства; известно, что Александрия была местом жизни и творчеству последних неоплатоников — Симпликия, Олимпиодора, Элия и других, пока арабское завоевание окончательно не постави­ло крест на классической языческой мудрости)? Мы знаем лишь то, что в 531 году виднейшие академики предприняли путешествие в Персию для приоб­щения к древней мудрости недавно обретшего трон шаха Хосрова.

Агафий Миринейский, историк, живший во второй половине VI сто­летия, рассказывает об этом так: «Дамаский сириец, Симпликий киликиянин, Евлалий фригиец, Прискиан лидиец, Гермий и Диоген финикияне представляли, выражаясь поэтическим языком, цвет и вершину всех занима­ющихся философией в наше время. Они не приняли господствовавшего у римлян учения о Божестве и полагали, что Персидское государство много лучше, будучи убеждены в том, что внушалось им многими, а именно что там власть справедливее, такая, какую описывает Платон, когда философия и царствование объединяются в одно целое, что подданные, все без исклю­чения, разумны и честны, что там не бывает ни воров, ни грабителей и не претерпевают никакой другой несправедливости, так что если кто-нибудь оставил свое ценное имущество в самом пустынном месте, то его не возьмет никто, случившийся там, но оно останется в целости, если и не охранялось, для оставившего его, когда тот возвратится. Они были убеждены в этом, как в истине. К тому же им запрещено было и законами, как не принявшим установленных верований, оставаться в безопасности дома. Поэтому они не­медленно собрались и отправились к чужим, живущим по совершенно дру­гим обычаям, чтобы жить там в дальнейшем...» [32] Мы еще вернемся к тому, как Агафии описывал последующую судьбу философов, а пока зададим­ся некоторыми вопросами, первый из которых будет таковым: почему все- таки путешествие началось не в 529 году, сразу после публикации эдикта?

За о6ъяснением придется обратиться к истории Персии. В 529 году там еще правил шах Кавад I, покровительствовавший маздакизму. Поддержав­ший во время междуусобной борьбы 496—499 годов Кавада Маздак (по имени которого названо это религиозное движение) в течение тридцати лет был вдохновителем реформ популистского толка. Идея общности иму­щества (в том числе, судя по всему, и жен), аскетизма, противоборства злу — прежде всего в самих себе, близкого взглядам Мани космологическо­го дуализма  - все это было и будет характерно для множества религиозных сект и течений средневековья, особенно приходящих с Востока.