Печалясь и смеясь — страница 19 из 27

– Боря! – вопим мы. – Кто тебя увольняет?

– А он не просто меня не заметил. Он выразительно это сделал. Смотрел в глаза, но сквозь… Понимаете? Сквозь. Мол, вижу я тебя, но знать не хочу.

– Боря, – спрашиваем мы его, – в каком отделе гастронома ты встретил Главного?

– Я не помню, – кипятится Боря. – А какое это имеет значение, если смотрят сквозь?

– Я тебе сейчас все объясню! – обнимает Борю за плечи самый терпеливый из всех нас Володя Кравцов, которого мы зовем Баптистом. – Если Главный был в мясном отделе – один коленкор. Если в кондитерском – другой. Но мы не будем обсуждать эти два варианта, ибо их не существует в природе. Ты видел Главного, покупавшего пол-литра. А Главный, покупающий пол-литра, выглядит неэстетично. Вот он и посмотрел на тебя сквозь… Чтоб подчеркнуть, что это не он берет пол-литра, а некто другой, кто волею судеб похож на него внешне плюс пьет водку.

– Но это был он! – кричит Боря.

– А я тебе что говорю? – тихо отвечает ему Баптист. – Конечно, он! Но он так высоко, – Баптист даже засвистел от восторженного шепота, – та-а-ак высоко ценит твою добропорядочность, что не хотел, чтобы ты видел – а ты видел! – что он покупает пол-литра.

– Я не видел! – орет Боря. – Я только видел, что он на меня посмотрел сквозь…

– Но он ведь не знал, что ты не видел, поэтому сделал вид, что это не он…

– Но это был он! – Боря уже почти плачет.

– Он хотел, чтобы ты его не узнал, – теряет терпение Баптист. – Ты непьющий, он – как ты теперь знаешь – да. Конь свинье – не товарищ…

– Кто свинья? – пугается Боря.

– Главный, конечно, – успокаивает его Баптист.

– Я так не говорил! – возмущается Боря.

– Это я так говорю, – смиренно отвечает Баптист. – Поэтому успокойся. Иди работай. Все чудно. Тебе дадут премию. Пол-оклада. Может, даже оклад.

– Я с тобой не согласен, – патетически говорит Боря. – Как бы со мной ни поступили, я останусь справедливым до конца.

– Валяй, – говорит Баптист, – оставайся!

– До конца? – уточняет Боря.

– До конца! – подбадривает его Баптист.

– Значит, ты согласен, что на этой работе мне, того, конец?

– Иди ты к черту! – возмущается Баптист. – Ты чего меня подлавливаешь на слове?

– Если все скрывают правду, – печально говорит Боря, – приходится рассчитывать только на личные выводы.

– Чушь – твои выводы, – говорит Баптист.

– Что ж я, по-твоему, из двух посылок не сделаю логического заключения?

– Сделаешь!

– Вот я и сделал!

– Не те, значит, были посылки, – уже кричит Баптист.

– Успокойся, – тихо говорит Боря. – Я просто не люблю, когда к людям относятся несправедливо.

– Да кто к тебе так относится? – кричит на всю комнату Баптист.

– Разве я о себе? – возмущается Боря. – Я о Главном. Ты же его назвал свиньей?

– Так это ж поговорка такая: непарнокопытное парнокопытному не товарищ. Так ты – не … И ему, то есть парнокопытной свинье – не товарищ .

– Я прекрасно это понял, – тихо сказал Боря. – Не акцентируй. Я – не товарищ.

– Ты не товарищ свинье. Понимаешь? Ты – конь! Иго-го-го! – заорал Баптист. – Конь! Гордый и непарнокопытный! Иди, детка, иди без страха и упрека! Иди работай! – и Баптист выпихивает Борю из комнаты.

Мы открываем форточку, три минуты дышим по системе йогов, а потом пытаемся найти тот конец мысли, который вырвал у нас из рук своим приходом Боря. Находим. И только начинаем плести от этого конца разные нужные для народа соображения, как Боря входит вновь…

– О какой премии ты говорил? – шепотом, чтобы нас не отрывать, спрашивает он Баптиста. – Премии же уже были.

Баптист смотрит на него очумело.

– Какие премии, Боренька?

– Пол-оклада или оклад, – настойчиво уныло повторяет Боря, – которые будто бы мне дадут?

– А! – смеется Баптист. Это я так. Фигурально. В том смысле, что ты – хороший.

– Конь? – дрожащим голосом переспрашивает Боря.

– Хороший, работящий конь, – уточняет гордо Баптист. – Конь именно в смысле работящий… Улавливаешь этот оттенок?

– Я улавливаю. Спасибо, друг, – печально говорит Боря. – Ты только и скажешь правду. Я – конь. Как я не понимал этого раньше? А еще точнее – лошадь, та самая лошадь, о которой уместно спросить: как эта лошадь попала в исследовательский институт? Вот именно так он на меня вчера и посмотрел. Не сквозь – я ошибся – а, мол, где я видел эту лошадь? Понимаешь? Я не представляю для него интереса как творческая личность. Ни грамма! Он держит меня только в качестве лошади… Но эта лошадь перестала тянуть… Ребята, подтвердите, что я не виноват в задержке работы… Но если ты лошадь, кому интересно вникать?.. – Боря идет к двери, по-лошадиному опустив голову и подергивая ртом так, будто грызет старые, пенсионного возраста удила. В дверях он встряхивает гривой и, копытом открыв дверь, с тихим печальным ржанием уходит.

– Слушайте! – кричит кто-то. – Надо требовать молоко за вредность.

Лично мой Центр Безопасности явно в критическом положении. Я пять минут дышу как йог и все равно чувствую: с перераспределением сил Центру уже не справиться. Боря вторгается в другие отсеки.

Мы снова начинаем искать истерзанный конец мысли, как в дверях раздается дрожащий от решительности голос Бори.

– Я не буду ждать приказа. Я уйду сам. – И с унылой иронией добавляет: – Лошади везде нужны.

…Борины заявления никогда дальше нашей комнаты не уходили. Мы их рвали в клочья, торжественно сжигали в пепельницах, делали из них самолетики и выпускали их в форточку с нашего одиннадцатого этажа. Борю это успокаивало. Он терся мордой о наши пиджаки и кофточки, ел прямо с руки конфеты, уходил под восторженные признания в нашей любви и его гениальности, и какое-то время упругая нить мысли ловко откуда-то вытягивалась.

На этот раз мы молчали. Каждый думал о своем Центре Безопасности. А этот Центр уже недвусмысленно намекал, что у него нет больше сил, что все перегородки в разных отсеках сломаны, и мы тратим:

а) силы основные, рабочие – на Борю;

б) силы домашние, остаточные – на работу;

в) силы резервные, которые для радости, – идут на домашние, естественно, дела.

Итого: ни жизни, ни радости – один сплошной Боря. И каждый из нас под давлением природы хотел, чтобы кто-то другой сказал Боре:

– Пиши, старик, пиши свое заявление.

… – Пиши, старик, пиши, – сказал Баптист. У него дергалась голова. Мелко дрожали пальцы, а глаза излучали бешенство бутылочного цвета.

– Тебе дано пора… Того… Дуй! Шуруй! – И тут мы все заорали. Мы прокричали Боре все: о Центре Безопасности, о замусоленном конце мысли, о самолетиках в форточку, о силах для радости, которых нет.

Если Боря и не плакал, так только потому, что у лошадей нет слез.

Он перекатывал что-то во рту, согласно кивал длинной головой, волосы, разделенные христианским пробором, висели вдоль запавших щек, а левой ногой он притопывал в такт нашему ору.

А когда он взял листок бумаги и, уже не слушая нас, написал заявление и пошел к двери, мы кинулись ему наперерез. Это было алогично. Но мы повисли на Бориных удилах. Кто-то уже шептал ему, что мы дураки, а он – сокровище, кто-то усаживал и доказывал, что все это – проклятые нервы. Кто-то звонил по телефону, требуя немедленно закончить работу, без которой Боря ни тпру ни ну.

А Баптист, Баптист… Он разжигал в пепельнице костер, где вместе с Бориным заявлением сжигал и свое собственное – об отпуске. Дым шел коромыслом, в нем гибли без кислорода наши загнанные в угол, затюканные идеи, а когда мы открыли форточку, чтобы развеять пепел Бориного отчаяния, мы услышали, как плачет в нас вторым голосом Центр Безопасности.

Но что делать? Что делать? Если прямо с руки ел у нас Боря. Мы гладили его по бокам, чесали ему гриву, он терся о наши пиджаки и кофточки. И было это прекрасно.

Хоть рыдающий Центр и сказал, что уже с трудом собирает в отсеках наши силы.

Последний раз, пожалуйста, самыми мелкими буковками: теория без практики мертва. Даже моя прекрасная теория о Центре Безопасности.

Китайский взгляд

Несколько лет тому назад я встретилась со своей китайской переводчицей. Она, щадя, видимо, мои орфоэпические возможности, представилась как Вера. Я немного растерялась, не зная всех китайских церемоний, но пошла по верному русскому пути – поставила на стол салат, коньяк и прочую снедь. Вера долго разглядывала бутылку, а я щебетала, что коньяк у меня хороший, армянский, что сам Черчилль, то да се, но потом спохватилась:

– Может, вы не пьете коньяк?

– Я первый раз про него знаю, – ответила она. – Никогда не слышала.

Скажем, что ко мне она пришла не к первой, что она уже два месяца толклась в Москве и ходила в гости к разным людям, но китайскую девушку всюду потчевали водкой. Конечно, она могла слышать о коньяке. Все-таки литератор, значит, читала книжки, но Вера была искренне потрясена существованием в природе коньяка. Это было ее третье потрясенное познание.

– Уже три нового, – сказала она мне.

– А что еще? – поинтересовалась я.

– Антисемитизм, – четко проартикулировала она. – И у вас бросают детей.

Момент одного из самых глубоких моих стыдов. Филологиня из Пекина смотрела на меня своими узенькими черными глазами, и в них стыл, скажем, китайский ужас перед нашим русским кошмаром. Коньяк она почти не пила. Третье открытие за поездку не смогло победить первых два.

– Откуда вы все узнали? – спросила я.

– Про антисемитизм мне рассказали в университете. Много случаев. А дети… Это вы сами пишете и показываете почти каждый день.

И что? Я могла ее опровергнуть? Я сказала: «Да, это наше горе, наш позор, наш грех». Тогда еще только-только начинались чеченские события, и эта беда, слава богу, еще на слуху не была. Были простые мирные брошенные дети, спущенные в мусоропровод сразу после родов или уже потом, когда научились говорить «мама». Конечно, чаще это жертвы одиночек, алкоголичек, но горе делится на два, на четыре, на шесть, на восемь. Происходит нечто, искажающее душу до полного ее умирания. Когда всем все равн