Печать и колокол — страница 36 из 47

Настоящий любитель вряд ли нашёл бы в этой лавке что-либо достойное внимания. Но у нэпманов, торопившихся «облагородить» свои квартиры, предприятие Тарновского пользовалось популярностью. Ещё бы! Надраенная, как медный самовар, бронза, аляповатый, но зато густо позолоченный фарфор, многопудовые, звенящие, как трамвай, хрустальные люстры, игривые статуэтки и плохие копии с картин известных мастеров.

Нэп тогда только набирал силу, поэтому лавка Тарновского не была золотым дном. Но всё же новоявленный нэпман успел за последние полгода отъесться и нагулять округлое брюшко, что было в то голодное время далеко не повсеместным явлением. Он завёл модные узконосые ботинки «шимми», тросточку, котелок, дорогой костюм в полоску — «Полюби меня, Марфуша!» — и домоправительницу.

Моё отношение к частнопредпринимательской деятельности Тарновский знал достаточно хорошо, поэтому, проявив должный такт, он перестал у меня появляться, за что я был ему крайне благодарен.

И вот однажды ночью, уже под утро, что-то около четырех часов, в моей квартире прозвенел настойчивый длинный звонок, а затем в дверь стали грохотать кулаками. Не стучать, а именно грохотать.

Ночные звонки вообще неприятная штука. Но в 1922 году, когда Петроград был наводнён уголовниками, подобные звонки являлись чаще всего прелюдией к налёту.

Сейчас даже трудно себе представить, что тогда творилось в городе. Убийства и грабежи считались обыденным явлением, а уж к кражам так привыкли, что в витринах почти всех нэпмановских магазинов висели трогательные обращения, начинающиеся словами: «Уважаемые граждане воры»… Какие там шутки! Я говорю вполне серьёзно. Рядом с сырами и колбасами обязательно находилась эмалированная или фанерная дощечка: «Уважаемые граждане воры! Убедительная просьба не портить зря витрину — все продукты, выставленные в ней, сделаны из дерева».

Короче говоря, не буду задним числом кривить душой и утверждать, что, когда я вскочил с постели и отправился в переднюю, я был образцом хладнокровия. Отнюдь нет. Правда, поживиться в моей квартире было нечем: ни золота, ни серебра, ни лишней пары штанов. Но как раз это и могло обидеть налётчиков: как-никак рисковали, время тратили. А на ком им вымещать обиду? На мне, понятно…

Спрашиваю:

— Кто там?

Молчание. Они молчат — я молчу. Затем тихий голос:

— Василий Петрович, открой, пожалуйста.

Так как знакомых у меня среди уголовников нет, слегка успокаиваюсь, но отпирать дверь всё же не тороплюсь.

— Кто вы?

— Это я.

— Кто «я»?

— Тарковский.

— Олег Владиславович?

— Да.

Действительно, голос Тарковского, никаких сомнений.

И вот мы в моей комнате. Мы — это я, Тарновский и его домоправительница Варвара Ивановна, тощая, как пересушенная вобла, женщина с решительным костистым лицом. На Тарковского смотреть страшно: бледный, растрёпанный, нижняя губа отвисла, в глазах ужас.

— Сегодня… — голос его прерывается, — на мою лавку был произведён налёт…

Он замолкает, и инициативу берёт в свои костлявые руки Варвара Ивановна. От неё я узнаю подробности происшедшего.

Около одиннадцати часов вечера, когда они уже легли спать, к ним позвонили: «Почтальон. Срочная телеграмма».

Тарновский открыл дверь и в ту же секунду упал без сознания от сильного удара ногой в живот.

Затем налётчики — их было трое — уложили на пол вниз лицом выбежавшую на шум Варвару Ивановну и, оставив одного из бандитов сторожить хозяев, занялись лавкой.

Налёт продолжался не более получаса.

Когда бандиты, загрузив экипаж мешками с награбленным и вежливо пожелав хозяевам спокойной ночи, уехали, Тарновский вызвал по телефону милицию.

Милиционеры осмотрели место происшествия, допросили пострадавших, составили необходимые протоколы и пообещали заняться розыском преступников.

Вот и всё. Какая роль во всей этой истории предназначалась мне, я так и не понял.

Как требовал долг вежливости, я посочувствовал, выразил надежду, что налётчики вскоре будут арестованы, и предложил выпить чаю. Тарновский с таким испугом посмотрел на меня, будто я предложил не чай, а бог знает что.

— Чай?!

— Разумеется.

Варвара Ивановна усмехнулась:

— Олег Владиславович слишком взволнован. Его можно понять.

— Тайник, — с надрывом сказал Тарновский.

— Что — тайник? — не понял я.

— Они опустошили тайник, — простонал Тарновский и, ткнувшись головой в стол, заплакал.

Я вопросительно посмотрел на Варвару Ивановну, брезгливо морщившую свои тонкие злые губы.

— Может быть, вы будете столь любезны…

— Видите ли, — сказала она, — дело в том, что на квартире Олега Владиславовича имелся тайник, в котором он хранил наиболее ценный антиквариат. Олег Владиславович был уверен, что налётчики его не обнаружили. Но, увы!.. Это для него удар.

Да, Тарковскому, конечно, не до чая.

— Вы сообщили, разумеется, о тайнике милиционерам?

— Нет.

— Ну вот! Напишите дополнительное заявление, перечислите в нём…

Тарновский промычал что-то нечленораздельное и отрицательно замотал головой. Только тогда я стал о чём-то догадываться.

— В тайнике были предметы, подлежащие национализации?

Наступило тягостное для всех троих молчание.

— Да, — выдавил наконец из себя Тарновский.

— Понятно. Тогда, может быть, ты будешь откровенен до конца и сообщишь мне, что именно там было?

Он всхлипнул и стал вытирать скомканным носовым платком глаза.

Я объяснил, что для переживаний у него будет ещё достаточно времени, и повторил свой вопрос.

— Первые русские монеты великого князя Владимира Святого, Святополка Ярополковича и Ярослава Владимировича, — с трудом ворочая языком, ответил он. — Всего двадцать пять штук.

Подобной коллекцией в России располагали считанные нумизматы. Стоимость её до революции исчислялась тысячами и тысячами рублей. Совсем не плохо для скромного антиквара.

— Дальше, — говорю.

— Кружева.

— Какие кружева?

— Старинные.

Выясняю, что у моего бывшего коллеги по университету хранились уникальные французские кружева XVI века по узорам флорентийца Пеллегрина и генуэзца Фредерика Винчиоло, чёрные шантильи Екатерины де Роган, венецианские и орильякские с жемчугом.

Не оставил он без своего благосклонного внимания и матушку-Россию XVI–XVII веков. В его чулане нашлось место для русских кружев из волочёного золота, кружев, низанных жемчугом и перьями по рисункам знаменитых «царских знаменщиков»[12] Ивана Некрасова и Петра Ремезова. Хранились там также русские кружева с пухом и горностаем, «кованые», с узорами «рыбка», «репеек», «протекай речка», «бровки-пытки-города» и так далее.

— Что там ещё было? — спрашиваю.

— Два гобелена из серии «История Александра Македонского» по картонам Шарля Лебрена, пять шитых золотом кокошников с мелким жемчугом, две скифские вышивки.

И, пока он перечисляет, я вспоминаю, что гобелены из серии «История Александра Македонского» я видел в собрании Шлягина.

Кажется, он никому их не перепродавал.

Но если это те самые гобелены, то что же тогда получается?

Вывод может быть лишь один, но мне его делать не хочется…

Чтобы отвлечься от тревожных мыслей, старательно записываю похищенные вещи.

— Всё?

— Почти всё, — неопределённо отвечает Тарновский, избегая моего взгляда.

— Всё или почти всё?

— Там был шитый шелком портрет…

У меня перехватывает дыхание.

— Бухвостова?… Ты что, язык проглотил?

Тарновский всхлипывает. Но если раньше к моей брезгливости примешивалась жалость, то теперь я почти физически ощущаю, как в груди у меня поднимается волна жгучей ненависти.

По испуганным глазам Тарновского, в которых плещется ужас, вижу, что он прекрасно понимает, какие чувства я в эту минуту испытываю.

— Портрет Бухвостова?

— Да, там ещё был портрет Бухвостова, — безразличным голосом подтверждает Варвара Ивановна, не понимающая или не желающая понимать то, что сейчас происходит.

Я резко встал, и Тарновский испуганно отшатнулся, будто ожидая, что его сейчас ударят.

Самое забавное, что он был недалёк от истины.

Вы знаете, что по натуре я человек сдержанный и достаточно мягкий. Я снисходителен к чужим слабостям и всегда пытаюсь влезть в чужую шкуру, но тогда…

Я едва удержался, чтобы не дать ему пощёчину. Но всё-таки удержался…

Затем мне пришлось выслушать достаточно противную историю о том, как человек, которого я в 1918 году рекомендовал товарищам из Комиссии по охране памятников искусства и старины, обманул рабоче-крестьянское правительство и присвоил лучшие экспонаты шлягинского собрания, бросив на произвол судьбы оставшиеся.

Тарновский говорил, что все эти годы его мучила совесть и он хотел вернуть присвоенное государству, но боялся ответственности. Ведь закон, как мне известно, карает за сокрытие произведений искусства, подлежащих регистрации, учёту или передаче в госхранилище. И всё же, не будь налёта, он, Тарновский, сдал бы всё-таки хранившиеся у него вещи. Ведь он мог их продать, однако он этого не сделал…

Сотканная из недомолвок, полуправд и страха наказания исповедь заканчивалась, понятно, просьбой. Я должен был засвидетельствовать его добровольное признание и чистосердечное раскаяние. Когда налетчики будут пойманы (в том, что это произойдет, Тарновский не сомневался, этим-то и объяснялось его «добровольное признание» и «чистосердечное раскаяние»), он, Тарновский, готов помочь милиции в оценке похищенного и экспертизе изъятых у бандитов уников. Более того, он с удовольствием заплатит любой штраф. Лишь бы не тюрьма. Посадить его в тюрьму — величайшая несправедливость. Он же никого не убивал, не крал… Правда, тогда, в восемнадцатом, он проявил слабость, но разве не были для него наказанием эти страшные годы, когда день и ночь его непрестанно грызла совесть? Как он переживал, как переживал! Вспомнить и то страшно! Может быть, я сомневаюсь в том, что он говорит? Тогда я могу спросить у Варвары Ивановны. Она о многом расскажет: о бессонных ночах, о сердечных приступах, о неотправленных письмах в научный отдел Наркомпроса… Да что говорить, ведь я его хорошо знаю. Пусть он слабый, но всё же честный человек. Это известно всем. Да, всем. В его порядочности никогда и никто не сомневался. Нет, конечно, он виноват. Однако вина вине рознь. И в глубине души я это прекрасно понимаю. Поэтому иронизировать ни к чему. Ирония — ржавчина, которая разъедает человеческие отношения. А сегодня ночью в лице налётчиков к нему пришла не беда, а освобождение от страха и угрызений совести. Как это ни парадоксально, но он счастлив. Да, счастлив. Он глубоко счастлив, что вскоре — он в этом ни капли не сомневается — бандиты будут арестованы и отобранное у них станет наконец достоянием трудящихся. Ведь искусство — это радость. Оно облагораживает людей, воспитывает их. А чего стоит один лишь портрет Бухвостова, этот воплотившийся в шёлк гений русского народа!