Туччи… и сердечная подруга…
– Успокойся, Ле, успокойся… Остановись, ради бога…
– Я дура, я подражаю, я плохая. И даже не занимаюсь балетом.
– Трагедия!
– Ну да.
– Но я ведь шучу. Если я расскажу, что говорили мне, когда ходил в школу, вот тогда ты действительно испугаешься.
– Что тебе говорили?
– Господи, как же давно это было… Подумать страшно…
– Что тебе говорили?
– Меня называли крысой.
– Крысой?
– Да, крысой.
– А почему?
– Потому что говорили, будто я живу в канализационной трубе.
– …
– Самое интересное, что так оно и было на самом-то деле. Не как с тобой, когда тебе говорят всякую ерунду просто так, лишь бы что-то сказать… А я действительно жил в канализационной трубе. На реке, возле канализационного стока. Говорили, будто воняю. Я и вправду вонял.
– А почему же ты ходил в школу, если тебе говорили такое?
Марио, похоже, нравилось рассказывать всё это. И он больше не говорил, что сейчас попрощается.
– Потому что отец бил меня до смерти, если я не ходил в школу. И когда ходил, тоже. На все деньги, какие зарабатывал, он покупал мне книги. Он не хотел, чтобы я вырос таким же невеждой, как он. Он ведь даже читать и писать не умел.
Я расслабилась на диване. Теперь уже можно было не вцепляться в трубку мёртвой хваткой, чтобы Марио не прервал разговор.
– И до сих пор, хотя отца уже нет в живых, я не перестаю благодарить его. Если бы не его побои, бог знает, где бы я сейчас был…
– Где, Марио?
– В канализационном люке, Ле. В дерьме, как и раньше.
– Ах.
– Поэтому, Ле, в самом деле, не будь дурой… Иди в школу, это важно.
– Нет.
– А твои что, ничего не говорят тебе?
– Нет.
– Не верю.
– Отец сказал, что, пожалуй, пойду в будущем году, когда буду готова.
– Ничего себе! В шесть лет – и то уже поздно. Вот придумали!
– А бабушка сказала, что, может быть, я вообще не буду ходить в школу, а стану учиться дома.
– Вам, что ли, деньги некуда девать?
– …
– Ле, послушай меня, иди в школу, окажи такую милость. Поверь мне, так будет лучше.
– Но я не…
– В школе тебя научат читать и писать… Там узнаешь людей. Это очень важно, уж поверь. Не станешь ведь ты говорить, будто там не оказалось ни одного человека, который не понравился тебе?
– Одна девочка понравилась.
– Ну вот, видишь.
– Ноэми. Она была моей сердечной подругой, но я уже сказала тебе, что она больше не любит меня.
– И ты веришь ей? Мне эта Ноэми напоминает моего Соффио.
– А кто такой Соффио?
– Да, Соффио. Мой друг, у него была астма и он тяжело дышал, как кот. Он собственной тени боялся, бедняга. А когда пугался чего-нибудь, о пресвятая мадонна, так дышал, что у тебя волосы на голове разлетались.
– Ноэми всё время говорит, что ей страшно…
– Видишь, я прав.
– Но я всё равно не пойду в школу.
– Поступай как знаешь, Ле. У меня больше нет времени. Мне нужно позвонить на телефонную станцию, так что давай закончим разговор.
– А завтра позвонишь мне, Марио?
– Опять за своё, Ле! Нет. Не позвоню.
Я собралась с силами и сказала главное.
Мне легче было бы умереть, чем сказать это, в самом деле легче было бы. Но ради Марио я сделала это.
– Если позвонишь завтра, пойду в школу.
Марио помолчал.
– Знаешь, а ты молодец, Ле. Если бы я встретил такую, как ты, ровесницу… Я с тобой говорил больше, чем со своей невестой…
Шишка опять начала пульсировать со скоростью света.
– У тебя есть невеста, Марио?
– Была. Но теперь нет.
– Тогда давай я буду твоей невестой, хочешь?
Марио расхохотался. Он спешил, я чувствовала это, но развеселился. И может быть, ответил бы мне «да». Я сощурилась, как сделала Ноэми, когда ожидала от меня ответа, верю ли я в Бога.
– Я был бы рад, в самом деле, Ле. Но это невозможно. Ты слишком мала для меня…
– А когда вырасту?
– Нуууу… Столько времени должно пройти…
– Очень много?
– Порядочно.
Мы немного помолчали, ровно столько, сколько нужно, чтобы заглянуть с края пропасти на её дно. Или чтобы, вытянувшись в струнку, посмотреть друг другу прямо в глаза. Потом я спросила его:
– Сколько тебе лет, Марио?
Он помедлил немного, прежде чем ответить.
– Тебе шесть, не так ли?
– Семь в будущем году.
– Хорошо, семь в будущем году… Так или иначе, годом больше, годом меньше… Я же на самом деле намного старше тебя.
– Насколько, Марио?
– Намного!
– Ну, Пинкертон тоже был намного старше мадам Баттерфляй…
– О чём ты говоришь, Ле? Смеёшься надо мной, что ли?
– Нет, Марио.
– Как может девочка шести лет…
– Семи лет в будущем году…
– Ну ладно, семи лет в будущем году… знать что-то о Мадам Баттерфляй?
– А, ты тоже её знаешь, Марио?
– Ещё бы! Но ты-то откуда знаешь?
– Моя бабушка была очень известной оперной певицей.
– Надо же, в какой дом я попал… И как же зовут твою бабушку?
– Кларисса Де Шутти, по прозвищу…
– Мотылёк!
– Значит, вы друзья с моей бабушкой, Марио, как чудесно!
– Ну что ты, какие друзья… Будь я другом твоей бабушки, я пел бы на сцене и получал бы аплодисменты…
– На сцене?
– Ну да, на сцене. Но скажи-ка мне, в самом деле Мотылёк – твоя бабушка?
– Да.
Марио помолчал.
– Представляешь, я ведь даже слушал твою бабушку. Однажды, когда она приехала в наши края, я был ещё маленький. Бесплатный спектакль, на который собрался весь город. Столько лет прошло… а я до сих пор помню. Действительно, Мотылёк. Я тогда впервые пришёл в театр. И благодаря твоей бабушке полюбил его… Твоя бабушка не только певица, но и актриса потрясающая… Как сейчас помню, в конце она уходила за ширму с кинжалом своего отца… Как я плакал тогда, и не рассказать тебе.
– «С честью умирает тот, кто без чести жить не может…»
– …Слов нет, правда! Разговариваю о Баттерфляй с шестилетней девочкой… Да что я… С шестилетней внучкой Мотылька…
– Мне не нравится эта ария.
– Что ты такое говоришь, Ле? Это же самая прекрасная ария на свете!
– Мне больше нравится дуэт. Вот послушай…
Я вывела громкость до предела. Потом поставила иголку в то место на пластинке, которое знала наизусть.
БАТТЕРФЛЯЙ:
Любите меня, жалейте,
в обиду не давайте,
как детку приласкайте
и у сердца согрейте.
Любите, жалейте.
Воспитаны мы строго,
всегда молчаливы,
скромны, неприхотливы,
но в нас таится много
и нежности сердечной,
наши чувства глубоки, как море.
ПИНКЕРТОН:
Дай же мне ручки, и забудем горе.
О Баттерфляй!
Метко твоё прозванье,
мотылёк мой нежный!
БАТТЕРФЛЯЙ:
Правда ль, что за морем,
поймавши мотылька,
его булавкой бессердечно там пронзают
и к доске пригвождают?
ПИНКЕРТОН:
Пожалуй, это так,
но только для того,
чтоб не терять его.
Тебя поймал я!
Дрожишь ты, друг бесценный!
Моя ты!
БАТТЕРФЛЯЙ:
О да, навеки!
ПИНКЕРТОН:
Час блаженный![8]
Мария с такой злостью крутанула ручку громкости, что иголка соскочила с борозды и упала с проигрывателя. Наступила полнейшая тишина.
– Можно узнать, что это тебе взбрело в голову, Леда? С ума меня хочешь свести? И с кем это ты говоришь по телефону? Дай сюда.
Я всеми силами вцепилась в трубку. Мы стали вырывать её друг у друга, раз, другой, наконец Мария выхватила её и так зло заорала «Алло!», что на том конце провода кого угодно хватил бы удар.
Но на другом конце провода уже никого не было.
Марио положил трубку.
Крепкая фигура Марии постепенно расплылась и превратилась в какое-то ведро с белой краской на фоне голубой стены. Сама стена утратила свой обычный цвет, стала почти невидимой, прозрачной, размытой, почти бесцветной, отчего казалась на метр дальше, чем на самом деле. Мария тоже. Она стояла так далеко, будто я смотрела на неё в перевёрнутый бинокль Либеро и Фурио, не наведя фокус.
Наверное, именно так выглядит мир перед смертью. Колышущийся, влажный, размытый. Ещё чуть-чуть, и всё вокруг окончательно расплывётся. Стекло слева от меня с минуты на минуту обрушится, как водопад.
Всё происходило именно так, как говорил отец. После смерти ничего нет. Очевидно, что незадолго до неё происходит исчезновение всего окружающего. Постепенное, без резких движений. И потом – ничего.
Возможно, не у всех так бывает. Для кого-то мир, прежде чем превратиться в ничто, пылает. Для кого-то рушится. Уплощается. Уменьшается. По-всякому. Зависит это не от мира, а от умирающего.
Тело умирает в том же настрое, что и сердце.
Я умру, растворившись в воде.
Белое ведро приблизилось ко мне, покачиваясь. И колыхалось всё больше, пока совсем не склонилось надо мной.
Я уже ничего больше и не видела. Что-то шершавое и волокнистое накрыло мои глаза и сильно протёрло их.
Когда эта тканевая сущность удалилась, белый передник Марии вновь сделался ясным и нормальным. Отчётливо виднелась даже белая строчка на белой ткани. Стена за нею вновь являла на солнце свой ярко-голубой цвет.
Я спросила Марию, не умерла ли я.
Она ответила, что нет.
– Но я умирала.
– Нет. Не умирала. Заливалась слезами, – уточнила она, опуская тряпку в карман.
Мария срифмовала эти два итальянских слова с одинаковым окончанием –