В тот день, когда Мария не захотела открыть мне, что происходит в Розовом Домике, я поняла, что в Розовом Домике находится С8 моей мамы. И что, очень возможно, там нет цветов жасмина.
Стоя у двери, которой хлопнула мне в лицо Мария, я решила, что не успокоюсь, пока не узнаю, в чём же тут дело.
Той ночью я не спала, продумывая план, как раскрыть тайну. Но напрасно.
Наутро от тайны не осталось и следа.
– Ну, теперь, когда знаешь, что там произошло, тебе нечего сказать мне?
– Нет, Мария.
– Ничего не должна сказать мне?..
– Ничего.
– И спросить тоже не о чем?
– Только одно. Отчего умерла маленькая Леда?
– Ни от чего. Ни от чего. Просто умерла. На руках у твоей мамы, которая даже не заметила, как она перестала дышать.
– Ах!
– Ещё что-то хочешь узнать?
– Нет, Мария. Больше ничего. Спасибо.
Точно так же, как Рождество означает рождение Иисуса, а Пасха его воскрешение, Плохой Момент означал смерть моей сестры.
В Розовом Домике, очевидно, находилась она и все её вещи.
Это и была мамина аллергия.
Её перфтороктаноновая кислота.
Более известная как С8.
Что дети умирают, мне даже в голову не могло прийти.
Никогда не думала, что это возможно.
Отец не сказал мне ни слова по этому поводу. Он прошёл мимо меня с разлетающимися тонкими волосами, усыпанными сажей, с чёрным лицом и чёрными руками, неся ведро, полное пепла. Прошёл, улыбнувшись мне, направляясь к груде воспоминаний неподалёку, превратившихся в серую пыль.
Ватт тоже превратился бы в такую горку пепла, если бы мы кремировали его? И нос тоже? И уши? И шкурка?
Я опустилась на траву и смотрела, как папа наводит порядок в саду после пожара. Так мне было легче. Хотелось видеть, как порядок восстанавливается, а страшная картина тает в прекрасном осеннем саду. Подобно оптической иллюзии, только наоборот.
Насколько пугал череп, таившийся за пряничным домиком, настолько же и радовал всякий раз этот пряничный домик, возникавший за ним.
Закончив работу, папа бросил ведро и сел рядом со мной на свежую траву. Мы молча смотрели на небольшой участок земли и пожелтевшую, пожухлую траву вокруг него – туда, где прежде стоял Розовый Домик. Отец подобрал колени к подбородку, обнял их и остался рядом со мной. Я же сидела так уже давно.
Папа оставался рядом, но не касался меня. Его тело было таким же молчаливым, как и он сам.
Я видела, как Мария смотрит на него из окна гостиной.
Мария уже целую жизнь смотрела так на моего отца.
Моя мама только что подожгла себя в Розовом Домике, и он промолчал. Марии это не нравилось – что он ничего не сказал мне о случившемся и что никогда не делал ничего для того, чтобы этого не случилось.
А он уже проиграл своё сражение.
Мой отец никогда никому ни в чём не мешал. Не мешал моим дедушке и бабушке жить в их годы в доме, погребённом под снегом десять месяцев в году, не мешал Либеро и Фурио разъезжать по всему свету и драться, не мешал маме встречаться с Графиней, верить в её крутые яйца и лечиться её травами, а не лекарствами.
Точно так же как сейчас не мешал мне чувствовать себя вполне естественно при виде происходящего.
Вот почему он ни слова не сказал мне по поводу случившегося. Чтобы никак не повлиять на мои чувства.
Мой отец не из тех, кто проявляет свои эмоции.
Мария сколько угодно могла метать в него из окна свои взгляды.
Мой отец всё молчал, а я думала о том, о чём думала: не о матери, которая подожгла себя в Розовом Домике, не о сестре, которая умерла в три года, а о том, почему мне дали её имя.
Никогда ещё костёр не бывал более очищающим, чем тот, который разожгла моя мама.
Не только потому, что пожар не причинил ей ни малейшего вреда, более того, даже избавил от душевных ран.
Когда она пришла в сознание, выяснилось, что совершенно ничего не помнит.
Кроме того разве, что в мае девочке исполнится четыре года и что её мама погибла в огне, спасая её.
Нарочно не придумаешь лучше.
Когда мы пришли в больницу навестить её, она сидела под красным клёном и плела венок из маргариток, напевая какую-то песенку.
Она выглядела очень счастливой.
Лечащий врач сказал, что мы можем пойти к ней и поговорить.
Конечно, мы должны быть готовы к худшему. Сейчас ещё слишком рано ставить диагноз, и трудно предвидеть её реакцию. Так или иначе, нам не следует беспокоиться о том, что скажем ей и как будем держаться, потому что это никоим образом не изменит её состояния – не улучшит и не ухудшит.
Своим экстремальным поступком мама хотела взять ситуацию в свои руки. В этом нет сомнений. Сомнения возникли относительно того, как именно, взяв ситуацию в свои руки, она собиралась, сознательно или бессознательно, действовать дальше.
Это можно будет понять по её реакции. Конечно, не в полной мере, но в каких-то пределах, которые позволят поставить диагноз и выбрать подходящее лечение.
Врач говорил долго. Настенный циферблат за его спиной показывал, что прошло больше двух часов. Он произносил какие-то удивительные слова, значения которых я не знала, но которые, казалось мне, не только красиво звучали, но и имели какой-то смысл.
То и дело возникало ощущение, будто он говорит о чём-то ужасном, о чём-то таком, хуже чего и быть не может, и всё же то, как он говорил всё это, внушало некоторое спокойствие.
Думаю, он был силён в своём деле. Он умел говорить.
Объясняя ситуацию, он смотрел мне прямо в глаза, точно так же, как и всем остальным, и это более всего прочего действовало на меня самым благотворным образом.
Меня успокаивало также ощущение, будто всё, что могло произойти, уже происходит здесь и сейчас, в моём присутствии, а не в отсутствие, пока я куда-то отвлеклась, и ничто в эту минуту не совершается где-то у меня за спиной. Я находила всё это крайне важным.
Под конец он спросил, нет ли у нас к нему вопросов, преж де чем пойдём к маме. Но мы все дружно покачали головой в знак того, что вопросов нет.
Врачу понадобилось более двух часов, чтобы самым исчерпывающим образом изложить нам историю маминой болезни. Если научные термины, которыми он пользовался, не исказили общего смысла его слов, то получалось, что мама могла реагировать на наш визит тремя способами.
Первый. Узнать нас.
Второй. Не узнать нас.
Третий. Отнестись к нам как совершенно другой человек.
В первом случае к маме сразу же вернулась бы память, и не понадобились бы никаких лекарств. Уже через месяц после соответствующей когнитивно-поведенческой терапии она вернулась бы в прежнее состояние.
Во втором случае память у мамы восстановится только после длительной работы с психоаналитиком, который постепенно, день за днём, шажок за шажком, поможет ей вновь обрести себя и восстановить собственное прошлое. Примерно через год она вернётся к прежнему состоянию.
В третьем случае мама не утратит память, а заменит её другой, поэтому ей не понадобится ровным счётом ничего восстанавливать. И тут уже никакое лечение не поможет, останется только потакать ей во всём, пока не нарушится равновесие её новой личности. Но подобные случаи отмечаются в медицинской литературе чрезвычайно редко, а в этой клинике они с таким и не сталкивались.
Выходит, врач не сомневался, что в третьем случае мама уже никогда не станет прежней.
Мы все – отец, бабушка, Мария и я – переглянулись, не зная, какой же из трёх случаев был бы желателен.
Постояли так в задумчивости, в полнейшем неведении.
Потом пошли к ней.
Мама услышала, как скрипнул деревянный мостик, что вёл к красному клёну, где она сидела, и подняла глаза.
Когда увидела нас, лицо её осветилось радостной улыбкой, и она бросилась нам навстречу с распростёртыми объятиями.
Второй случай полностью исключался.
Она подбежала к нам, запыхавшись, будто преодолела большое расстояние.
Никто из нас не успел и рта открыть, даже остановиться, как она с радостными возгласами с разбега прыгнула на отца, обхватив его пятками за спину.
Не помню, чтобы мама выглядела когда-нибудь такой счастливой и такой непосредственной, но это ничего не значило. Возможно, речь шла о первом случае.
Однако, как только она заговорила, это предположение сразу же отпало.
– Как чудесно, что ты пришёл навестить меня, папа! – радостно воскликнула она, обращаясь к отцу. – Как чудно, как чудесно, как чудесно, как чудесно!
Потом крепко-крепко обняла за его шею и попросила покачать, и отец, чуть поколебавшись, покружил её, словно в вальсе, по лужайке.
Когда отец опустил маму на землю, она краткими жестами и немногими словами обозначила другие роли.
Моя бабушка – её бабушка.
Мария – её няня.
Потом подошла ко мне и посмотрела прямо в глаза.
– Хочешь играть со мной? – спросила она.
Я кивнула в знак согласия.
– Тогда договоримся: я – твоя мама, а ты – моя дочка, – решительно и радостно заявила она тоном, каким разговаривают с куклой.
Потом взяла меня за руку и повела к красному клёну, где принялась старательно расчёсывать мне волосы, и длилось это до самого вечера.
Мама уже никогда не станет прежней.
Это драматическое утверждение так и звучало у меня в ушах. А стоило закрыть глаза, как представлялась проколотая иголкой бабочка с оторванными крыльями.
И всё же.
К слову «прежняя» применительно к маме трагическое звучание этой фразы не имело никакого отношения.
Невероятно, но вариант, обозначенный врачом под номером три, оказался наилучшим.
У меня не стало грустной мамы.
Распределение ролей, которое мама произвела после пожара, со временем подтвердило наше первое впечатление: оно устраивало её намного больше прежнего.
Но не только её.
С тех пор как под красным клёном я превратилась в «её маленькую куколку», я вдруг оказалась в окружении самой неохватной, безудержной и навязчивой материнской любви, какая только может быть на свете.