Вскинулся Могута с колен, вышел из-за куста, чтобы лучше было видно всех гарцующих находников, и выпустил очередную стрелу, — Лови, вражий сын! Детям закажете ходить на Русь! — не сдержался и выкрикнул Могута, охваченный азартом отчаянной скоротечной драки с печенежским дозором. — И ещё одну в догон!
И только тут разобрались оставшиеся вдвоём конники, что у них за спиной опасность куда страшнее, чем та, которая грозила им с неподвижного челна. Разом обернулись и с удивлением, перешедшим в нескрываемый страх, увидели рядом с кустом орешника огромного русича, который натягивал большой, вполовину человеческого роста лук. Что-то выкрикнув по-своему, вскинули луки и выстрелили, но в спешке, желая опередить русича, не смогли прицелиться понадёжнее — одна стрела пролетела сквозь куст и посшибала мелкую листву, а потом вонзилась в склон суходола. Другая просвистела в вершке над головой Могуты и обдала влажное разгорячённое лицо смертоносным дуновением, будто из сырой могилы вдруг пахнуло в очи…
Выстрел Могуты был удачнее: левый печенег успел прикрыть щитом грудь и голову, но стрела ударила в живот, всадник опрокинулся навзничь, конь взбрыкнул ногами, и труп гулко упал на потрескавшееся от зноя жёлто-серое дно суходола. Оставшийся в живых печенег ударил коня пятками, поднял его на дыбы и рванулся было прочь с места боя, надеясь спастись, но Могута привычным движением руки выдернул стрелу из колчана, кинул её на лук, оттянул тетиву и с выдохом:
— Не уйти тебе, поганый! — сшиб последнего всадника уже почти на краю суходола. Печенег мягким кулём скатился по склону туда, где в разных позах, скрючившись или вытянув руки и ноги, лежали его соплеменники.
— Ну вот… — как бы подытоживая результат скоротечной схватки, которая длилась, быть может, не более двух минут, проговорил Могута, перевёл взгляд с мечущихся по суходолу коней и неподвижных их бывших хозяев на чёрный, стрелами утыканный чёлн — не чёлн, а ощетинившийся рассерженный ёж! И охнул от неожиданности — оба ратника лежали в челне недвижно. Над телами, наклонно, торчали несколько стрел с чёрными оперениями.
— О бог неба! Неужто побиты, и я не сумел им помочь!
Не выпуская лука из руки — как знать, вдруг да ещё откуда наедут другие печенеги? — побежал склоном суходола к Днепру. Утопая в песке, а потом и по колена в воде, добрался до челна и, стиснув от горя зубы, помутнёнными от отчаяния глазами посмотрел на ратников. У младшего возрастом — ещё и борода не отросла приличная — всё лицо залито кровью: ему стрела ударила в правый висок, и он лежал на спине, прикрывшись от мёртвых, как и он, врагов двумя щитами. Старший полусидел, привалившись спиной к борту челна, словно прибитый стрелой к доскам сквозь правое плечо. По епанче, одетой поверх кольчуги, сочилась кровь, из-под бармицы, сдвинутой при падении со лба на затылок, ниспадая на лицо, выбились длинные русые волосы.
— Брате! — негромко позвал Могута, боясь тронуть ратника за локоть, выставленный поверх борта челна. — Брате, ты жив?
Ратник медленно открыл глаза, голубые и мутные от боли. Постепенно взор его просветлел, он сделал попытку выпрямиться на скамье, но лицо сморщилось так, что он сам вряд ли бы узнал в этот миг себя, доведись посмотреться в медное зеркало…
— Как сын мой, Ляшко, в крещении Глеб… Жив ли? — и застонал, едва сдержавшись, чтобы не вскрикнуть, а по щекам вторично прошла гримаса нестерпимой боли. — Боже, словно тупым топором все кости в плече мне переломали! Так что же с Глебом?
— Ему печенеги голову стрелой пробили, — тихо ответил Могута, страшась, что от этой вести ратник и вовсе лишится сознания, потому торопливо добавил: — Надобно укрыться в кустах и перевязать тебе рану. В челне и на виду опасно оставаться, как бы другой дозор не наехал сюда. Мне одному от десятерых не отстреляться из лука.
Ратник прикрыл глаза, из которых потекли горькие слёзы утраты сына, видно было, хотел перекреститься по новой вере, и не смог поднять руку выше пояса, она тут же упала, словно кто перерезал ратнику сухожилие в локте.
— Помоги, брате, Глеба из челна поднять… В земле бы укрыть от хищных птиц, — попросил старший ратник, а сам едва смог подняться на ноги, стиснув зубы до белизны в скулах. Могута поднатужился, обеими руками взял ратника за торс, почти вынул из челна и помог пройти по песку к суходолу, из которого, напуганные чужими людьми, вынеслись печенежские кони.
— Худо выйдет, когда кони к табуну прибегут, — заметил ратник, проводив сожалеющим взглядом тёмно-рыжего, с чёрным хвостом коня, который последним мелькнул над гранью зелёного суходола и светло-голубого, в редких облаках, неба, а Могута тем временем бережно перевязывав его рану. — Нам бы теперь в седло, да и ходу далее отсюда.
— Знамо дело, догадаются печенеги, что побиты дозорные… Ну вот, теперь кровь уймётся, тебе легче будет. Минет три-четыре дня, и о печенежской стреле вспоминать забудешь… Сиди, я сам Глеба вынесу, — решил Могута, смахнул ладонью пот со лба и возвратился к челну. Сам рыл неглубокую могилу для Глеба, благо земля под кустом была не такой уж твёрдой, а когда засыпали ратника и положили сверху три отыскавшихся поблизости камня, Могута решительно охватил стонущего нового товарища за пояс, повёл к челну.
— Садись на скамью, я толкну чёлн… По времени пора бы находникам поблизости объявиться.
Столкнуть лёгкое судёнышко было нетрудно, Могута упёрся руками в борт и, едва не перевернув чёлн, счастливо взобрался на него, ухватил мокрыми руками оба весла и начал грести, огибая злосчастную отмель. «Кабы не это препятствие, глядишь, ратники ушли бы от печенегов, а теперь вон как дело перевернулось…»
Полуприкрыв веками глаза, ратник некоторое время молчал, словно собирался с мыслями, потом сказал, что прозывается он Первушей, по той причине, что среди многих детей у родителя он был первым. При крещении дали новое имя Иоанн, но это второе имя, будто платно с чужого плеча, никак не прилегало к душе.
— Боже, как мне жарко становится, будто под солнцем червень-месяца[104] сижу… — прошептал Первуша и левой рукой провёл по лицу, на котором выступили капли пота. — Над нами месяц ревун[105] начался, а жарко…
Могута, не переставая грести изо всех сил, мельком глянул на ратника, спросил, лишь бы не молчать:
— Что же ты так-то бездумно сунулся к берегу, под печенежские стрелы? Эге-ге, позри, брат Первуша, а вон и наши недруги объявились! Во-она, от леса широко едут! Спас бог неба, да и Перун не выдал на погибель!
Первуша, а он сидел спиной к корме челна, с усилием повернул голову, боясь потревожить рану: по высокому берегу Днепра намётом скакали до сотни всадников. Вот они приметили чёлн, вынеслись на кручу, пытались стрелами догнать русичей.
— Лови сокола в небе, а рыбу в Днепре! — пошутил Могута, направляя чёлн по течению. — А я и не спросил, в какую сторону тебе плыть надобно? К Родне, должно?
Первуша кивнул головой, тихо пояснил, что они с Глебом плыли вдоль берега, укрывшись густым туманом, а потом туман так нежданно разметало ветром, что они не успели выйти на стремнину… А тут ещё эта издали неприметная отмель!
— К вечеру пристанем на луговую сторону Днепра, заново перевяжем тебе рану, да об ужине подумаем, — пообещал Могута. И не стал повторять вопрос, куда и с какой целью плыл Первуша. Коль не сказывает, знать есть тому причина. Он грёб, стараясь гнать чёлн по течению как можно быстрее, поглядывал на правый берег реки — печенеги шли за ними угоном, но то и дело вынуждены были оставлять речную, оврагами изрытую кручу, уклоняться в сторону, где стеной высились могучие деревья, над кронами которых кружились птицы, издали казавшиеся пчелиным роем, не более размером.
— Скоро утомятся, — негромко сказал Первуша, искоса посмотрел на жёлтый обрыв Днепра, сверху окаймлённый зеленью трав и кустарника. — Счастливы мы с тобой, Могута, что не сыскалось у находников своих челнов.
«Да, прав ты, Первуша, — согласился мысленно Могута, равномерно поднимая и опуская вёсла на пологие днепровские волны. — Однако плыву я прочь и от моего потаённого жилища на поляне, и от печенежского стада, возле которого мыслил удачливо поохотиться… Но не бросать же человека в беде! Так думаю, что неспроста он пустился по Днепру в сторону Родни, не своей волей. Придёт время — объявит об этом сам… Но волнует меня его рана, вон как лицом покраснел Первуша, и пот постоянно течёт. Жар в теле у него, не иначе. Довезти бы до Родни, а там сыщется знаемый человек, вылечит ратника».
К вечеру приткнулись к небольшому песчаному островку, который от левого берега Днепра отделялся протокой. В нескольких местах она была перегорожена почерневшими в весеннее половодье занесёнными сюда могучими деревьями — голые ветки и часть корневищ, словно скрюченные руки речной нежити, пугающе торчали из воды, а на дальнем дереве невесть из-за чего дрались две крикливые вороны.
— Огня не зажигай, — попросил Первуша, опасаясь вражеских доглядчиков, которые могли объявиться и на этой стороне Днепра. — Коль можно, освежи повязку… жжёт внутри всё тело, будто на костёр меня положили. Не возьму в разум, отчего это… За ратную службу не первая это стрела в моём теле, а так больно ещё никогда не было… А вон в той котомке, у твоих ног, Могута, брашна… Взяли мы её с сыном, собираясь в дорогу к Родне…
— Добро, — тут же откликнулся Могута, не оставляя чёлн, который, прижатый течением, приткнулся боком к берегу островка. — Сиди, Первуша, я сам всё сделаю.
Как у всякого русича, которому приходится иметь дело с оружием, у Могуты на поясе была небольшая киса с толчёной высушенной травой кровавика — лучшего усмирителя кровотечения и воспаления от порезов и рваных ран. Внимательно осмотрев битое у Первуши плечо, он бережно обмыл кожу вокруг опасно покрасневшей раны, присыпал свежей толикой кровавика, отхватил ножом часть подола своей рубахи и туго перевязал.