Пэчворк. После прочтения сжечь — страница 10 из 19

И, пока я как будто в забытьи (внутри сна!) гляжу на эту шапку и годичные кольца тумбочки, я думаю о том, что жизнь – это намокшая древесина; о тяжести как таковой и о том, что пропорции тяжести-нежности с тысячелетиями не изменились. Я думаю: если ты действительно хочешь узнать жизнь и ее края, то ты их узнаешь самым эффективным, самым жестоким способом. И, так и не повесив плащ, открываю дверь на лестничную площадку и то ли прощаю, то ли прощаюсь.


(цвет всего)

А потом – однократной вспышкой – возникают найденные в комоде круглые очки а-ля Леннон с фиолетовыми стеклами.


(герань)

Боль обрушивается на меня, превращая в растение, инфузорию. Лишь шуршанье сухими пальцами во внутреннем кармане плаща оказывает ей сопротивление. Валидол. Остальное тело уже капитулировало. Я очень хорошо знаю, что со мной. Тому, как все это безобразие называется, на русском есть симметричное слово – герань. (…)


(освенцим)

«Освенцим моей нежности» – так он говорил.

Что он делал со мной?

У меня нет адекватного способа, которым можно было бы об этом рассказать. Получается грубо, какая-то безличная механика. Восстание манекенов не вызывает чувств. Техника сексуального принуждения – это интересно, но разве в ней дело? Как описать распадение человека на атомы? На элементарные частицы? На элементарные частицы элементарных частиц? Как подумать о том, до каких пределов любовь может все это держать? У меня нет такого языка в кармане. Я тычусь, и все – не то. Найти его, изобрести его, адекватный феноменам – такая невозможная, обреченная задача! Но я должна это сделать, у меня нет выбора – мне нужно высказаться и наконец замолчать. Чтобы отдохнуть, чтобы раствориться в прохладе молчания.

Уровень 17

(не поворачивая головы)

Что я могу сказать в свое оправдание?

Что, кажется, я имею право не носиться с собой, как с писаной торбой. Кажется, я имею право и на страдание. Я скажу им: позвольте мне это, ангелы с рюкзаками, как вы разрешали тогда, до тех пор, пока мы не выдержали. Этой любви/битвы на острие каменного копья/топора.

Но ангелы-хипстеры – или кто бы они там ни были – теперь ожидают за каждым поворотом, чтобы напомнить: какой же в этом смысл, если риски повсюду, грань выживания-и-не проходит всюду? Хочешь изучать края – оставайся на месте, мол.

Так что же ты делаешь?

Куда ты едешь?

Это твой страх говорит тебе: «А ну посмотри мне в глаза! Ты же снова меня ищешь. Зачем?»


(провокация)

Рюкзачные ангелы, выслушайте то, что я поняла слишком поздно: слабость, если только она настоящая, действительная беззащитность – одна из самых лучших защит. Это вызов. И возможность узнать главное про всех, первичное в них.

Сразу, как только входишь в комнату, полную других. Сразу, как выходишь в мир. Умоляю вас, разрешите!

Слабость дает огромное преимущество в скорости понимания других. В скорости различения фальши. Можешь ли ты использовать это понимание людей и их возможностей для адаптации в социуме или нет – это уже совсем другой вопрос.


(скромнее жить)

То, что кажется сложным, оказывается неважным. То, что кажется важным, оказывается невозможным.

Но я схвачу тебя, прошлое. И сделаю настоящим – грубо, меня так учили.

Ради свободы, несовместимой с разумностью. Надоело прятать тебя и прятаться от тебя.

Слишком много жизни потратила на отчаяние. Хотя оно и развивает мозг, слишком мало времени на такие вещи. Отчаяние – непростительная роскошь. Жить надо скромнее.


(не все ли равно)

И теперь, когда я снова ищу – свои страх-любовь-язык, – на первый план выходят не только промежутки, воздух между теснотой и плотностью, но и нехватка воздуха. Внутри нее тоже может произойти сдвиг, и откроются миры. И не важно, где ты тогда окажешься – в пространстве жизни ли, в пространстве смерти ли, в пространстве жизни/смерти ли.

Вот тогда и случится чудо. Это простецкое чудо пограничья. Властное и бессмысленное, оно как минимум продлевает упрямое присутствие автора (поступков или словосочетаний – не все ли равно).


(достаточные основания)

Пора вернуть чувствительность ступням и найти туфли. Развернуть плащ, застегнуть сумку.

Достаточные основания для безднования.

Уровень 18

(коллеги)

Спрыгнув с подножки, встряхиваюсь, как залежавшееся животное, перебегаю дорогу и спускаюсь в подвал непритязательного торгового центра.

Именно здесь, среди фикспрайсовых лавчонок, бюджетных аптек и вульгарных парикмахерских, таится полигон для тренировочных игр (с этого я и начну перед выходом в город, где все будет сразу набело). Это мини-склад утраченных иллюзий, примерочная чужих судеб, позволяющая отсрочить твою. Это секонд-хенд.

Я люблю вещи с историей; неведомые люди, жившие в них и оставившие на них следы своих биографий в виде небольших затяжек и дырочек, вызывают нежное родственное чувство, что-то вроде сестринского близнецовства (одежду моего размера носят очень молодые девушки). Все мы близки – в конце концов, все мы довольно неопытные коллеги из одного отдела, который называют человечеством, и все равны перед опасностью увольнения из проекта.

Меня ждут испытания, я это чувствую. Меня даже не влечет – волочет.

Надо набраться решимости здесь, в «гримерке».


(серебряное шитье)

Я прошу передать мне висящую над женскими головами театральную сумочку («благодарю») – изысканную прямоугольную вещь из черного бархата, с узким дном и матовым, черным же, атласным верхом, украшенным морозным вензелем с тремя блестящими камешками в крошечных гнездах. Что может быть глупей покупки этого предмета в городе, где уже закрыты все театры, кроме Большой и Малой Медведиц?

«Но это же Торжок…» – намекая на высокую декоративную традицию, шепчет бывшая аккомпаниаторша балетного кружка, которая теперь, спустя столько лет, работает здесь. Я холодею: неужели и она тоже носит рюкзак?

В детстве я посещала этот кружок. Я помню ее мягкий профиль, русые волосы, а еще лучше – скругленную спину, всегда обращенную к тем, чьи места у станка были ближе к выходу. Она играла очень хорошо – это было куда лучше всего остального. Пепельной милотой своего облика и молчаньем она смягчала резкость балерины, только что разжалованной из труппы, – непредсказуемой молодой женщины, обладавшей нервной красотой и жестокостью узкого животного. Она била нас по выпуклым попкам с нескрываемым раздражением. Из нас тогда ничего серьезного не вышло. Я заболела, была вынуждена бросить балет, но для чего-то серьезного все равно было уже слишком поздно – слишком поздно она приехала. Мы вступили в мечту, как в лужу, когда уже были в полувзрослых туфельках на деревянно-прямых ногах. Мы зачерпнули совсем немного – так только, чтобы сказать: и это у нас было. Тогда мы еще не знали, что это была просто модель. Всего.


(с внутренней стороны)

Мир перевернулся миллионы раз, но вот в Торжке до сих пор шьют золотом и серебром. А у меня – ну что поделать? – есть вечернее платье в стиле японских дизайнеров – черное и минималистичное, шелковое, вышитое параллельными пунктирами выпуклых, шерстяных, черных же нитей. У платья нет рукавов, а есть короткие бретели, медленное расклешение, замаскированный разрез до бедра, неровный край. Изысканный какой-то авангард – и сумочки к нему нет.

Я у порога абсурдного поступка. Я представляю, как, перевоплощенные в дело рук своих, торжокские девушки будут висеть на плече черной вешалки с дымчатым авангардным безумием, под которой будут стоять замшевые туфельки, открытые приключениям с внутренней стороны.


(всю эту безмятежность)

Еще потормозить. Мне нужна кожаная косуха – этот универсальный международный знак того, что люди справляются, в любых ситуациях. Он немедленно обнаруживается, как будто здесь все устроено так, что произвольная мысль вызывает к жизни объекты, а не наоборот. Приподнимаю вальяжный воротник. В зеркале я вижу какого-то «нашего резидента» – тренированного, мобильного и… да, сексуального, пожалуй. С длинной царапиной на чернокожем курточном плече.

Вдруг становится так тошнотворно, точно я начинаю вытекать сама из себя, как краска из тюбика, и этому есть простая причина – нажатие, жесткость. Кажется, меня оставили все, кто стоял по углам моего мира в качестве атлантов, без кого этот мир превращается в невнятную кашу, сумятицу разнородных сил, булькающее желе. И внутри меня тоже желе – неверия в то, что и я имею форму и могу стоять в полный рост, придавая этому миру хоть какую-то (неправильную, но все-таки) форму. Вернее, только теперь вся резкость этой оставленности доходит до моего сознания, как отложенная физическими законами вспышка разорвавшейся звезды.

Оставленность может быть такой яркой!

Я снимаю куртку (дикий, с привкусом тины стон опадает, я опять вхожу в свои границы). Снова набрасываю на себя.


(кожаные стенки)

Меня несет куда-то. Я пытаюсь сбавить эту скорость проникновения в отсутствующего другого.

А фитнес-тренер сбивает студентку Сорбонны, выруливающую на велосипеде во двор его клуба; позже увольняется и уезжает в Индию. Для нее все обошлось, не считая царапины на лайковой куртке (подарок родителей) и какой-то общей сбитости с курса, разочарования в собственном теле и законах физики (о последних, впрочем, она почти не думала – думала о Лакане). Девушка живет неподалеку, от сопровождения невольным обидчиком отказывается, молча идет прочь и сама ведет свой велосипед.

Сбивший видел, как красиво и плавно, точно в фэшн-съемке, развевались ее волосы на ветру замедленного удара, а она, продолжая оплетать железки гуттаперчевыми ногами, маленькая и тонкая, взлетела вместе с колесами и, зависнув в воздухе на какое-то невозможно долгое промежуточное время (расстегнутая куртка билась как грубый пиратский парус), начала приближаться к его лицу; впечатавшись ручкой руля в капот (гулкий «пум»), девушка упала на лобовое стекло, которое даже не треснуло, и перед глазами потрясенного зрителя начал распускаться цветок крови. Выскочить, поднять, умолять проводить до «Скорой», до дома, в полицию, куда угодно, вкладывать ей в сумку записку с номерами своих телефонов. Она не позвонила и не заявила. Все прошло, как будто не было. По касательной.