И вот теперь я общаюсь с историей этой девушки, этого мужчины (которого, возможно, по изначальному сценарию она должна была понять – но для этого ей бы понадобилось хотя бы слезть с велосипеда минутой раньше, чтобы ответить на пробивающийся сквозь усмешку комплимент, брошенный им из полуоткрытого окна «Рено») – общаюсь через кожаные стенки, принявшие форму этой встречи. Вернее, невстречи.
Что ж. Именно за этим я сюда и зашла.
(сорняк)
Сорвать сорняк срыва и попробовать еще раз.
(охота)
Французские джинсы с тропическим принтом, возможно, еще не носили, все бирки на месте. В поразительных джинсовых джунглях все происходит, как в меланхоличной мультипликации, созданной сюрреалистом: тихо крадется ягуар, прячутся смутные птицы, расцветают кувшинки, перепутываются цветные лианы… Ягуар, нападающий на белую лошадь, – таможня пропустила Таможенника Руссо. Я хочу представить, что за всем этим стоит.
Джинсы молчат.
Хожу и хожу взад-вперед по тесному помещению, пытаясь их расслышать.
Джинсы молчат.
Но вот среди общего клекота включается тихий звук. Или показалось?
(вместо записки)
Я модель бракованной сборки. Вы говорите: «у тебя какая-то инопланетянская красота», «может, ты инопланетянка?» Вам нравится, что в этом теле как раз мало его, вас привлекает изгиб и надлом. Вы хотите видеть не меня, а это тело, делать с ним какие-то вещи.
Вы хотите «красоту». Это вы приучили меня к тому, что она – мой капитал. Вы не понимаете, что красота – совсем не то, за что можно держаться.
Я протестую против нее! Она только подчеркивает исчезновение всего. Зрелости здесь совсем нет. Сначала юность – а потом надлом и сразу обещание смерти.
Мое тело выглядит устало от самого себя, и я эту усталость продаю. Если это и красота (никогда не смогу привыкнуть к себе), то она уже почти прошла.
Я модель бракованной сборки. Мое тело – это какая-то абстракция. Нужно ли оно мне так, как некоторым из вас? Нет.
Прошу никого не винить в том, что я была. Я больше не буду.
(нет)
Эти джинсы я не могу купить. Я прячу их в гущу, точно динамит, бросаю и Торжок, и Сорбонну на велосипеде, и свою нерешительность, всю декорацию своих ожиданий – и поскорее выбираюсь на поверхность.
Уровень 19
(белые рыбки)
Мне плохо. Джинсы вздернули во мне Катино письмо. Катя – трудный подросток. Замкнутая пятнадцатилетняя девочка, живущая в поселке всего в получасе езды от того городка, куда я сбежала полгода назад и который сегодня покинула.
Катя приезжает ко мне раз в неделю, мы встречаемся с ней, как и с Васей, в городских кафе. Раз в неделю я учу ее рассказывать истории; вернее, абсурдистские истории (кажется, все истории вообще таковы); просто удивительно, что кому-то еще нужен такой репетитор, как я; для меня это очень странный хлеб.
Суть письма, которое написала мне Катя неделю назад: я хочу покончить с собой. Я прочла его поздно, почти через сутки (в моем телефоне не подключен интернет). Но не слишком поздно.
Сто раз обваливаюсь и пропадаю, пока Катя не выходит на связь. Уговариваю ее прогулять часть «школы», бросить все и приехать. Девочка решается. Умудряется взять справку в медпункте о том, что плохо себя чувствует, и заранее сдать написанное на перемене сочинение. Родители не в курсе, так как ребенок совершенно уверен в том, что они не поймут ее приоритетов в этот день (у родителей свои проблемы: это разведенные люди, живущие в одном доме и даже в одной комнате – безработному отцу, не слишком хорошо знающему русский, совершенно некуда пойти и т. п.).
Катя проезжает нужную остановку, на которой перепуганная я (не причесанная и не позавтракавшая) встречаю ее. Катин телефон не оплачен, но я прозваниваюсь, нахожу на отдаленной улице и забираю ее.
Кутаю дома пледом – звонок разъяренной матери («Талантливая, да-да, как же! Она – большая актриса! Нахватала двоек! Она обещала уйти в училище! Чему там вы ее учите? Я не хочу, чтобы она стала бомжом! Она больше не будет учиться у вас, она будет наказана! Почему она мне врет?? Как вы можете назначать занятие во время уроков??»). Телефон в руках девочки ходит ходуном. Я обнимаю ее (Катя крупнее меня, и я немного запутываюсь в наших ролях, выжимая из собственного тщедушия все возможное молоко матеролюбви). Перекрывая поток угроз, давлю на телефономать: «я вас очень уважаю» (вранье), «я целиком на стороне вас и вашей дочери» (судорожно-дурацкое первое-попавшееся), «мы с вами обе не хотим потерять ребенка, ведь правда? мы будем требовать с нее завтра, хорошо? НЕ СЕГОДНЯ?»
Добившись нейтрального «я вас услышала» и брошенного дочери «дома поговорим», пою Катю кофе – молоко оказывается прокисшим, в наших чашках плавают белые длинные рыбки. Девочка: «Ничего, нормально». Тихо хихикаем, пьем.
Потом я полтора часа несу вдохновенный вздор о том, как связаны все существа, о каких-то грибницах, рассказываю истории о своем возрасте готовности к суициду (гораздо позже), в обстоятельствах, о внезапном расстройстве чтения, о невозможности даже почистить зубы, о мыслях бросить универ и основать кукольный театр в городе детства, о процедурах по переливанию крови (набирают из твоей вены, колют в твою же попу), о том, как спасли интеллектуальные тесты – там все зашкаливало, и это заставило меня хотя бы чуть-чуть заинтересоваться собой.
Я говорю о тяге к смерти: мы не будем отмахиваться от нее, делать вид, что этого в человеке нет, мы будем учитывать этот вектор, этот глупый танатос, но не сводить все к нему (он только один из векторов). Ты преодолеешь это состояние и заметишь его у других. Прекрасно, что ты столько знаешь об этом.
Мне очень страшно говорить. Я чувствую себя подростком, который не имеет никаких навыков и просто бросается вперед и затыкает собой какой-то пролом.
Я шучу над собой – и Катя, наконец, проговаривается, что летом уже совершала попытку. Сорок таблеток какого-то антидепрессанта и потом полтора месяца в клинике.
И тогда, обнимая ноги девочки, сидящей, как сфинкс, с непроницаемым лицом, с прямой спиной, едва касающейся диванной подушки, я лепечу, потеряв голову от ужаса: ты не можешь это сделать опять, как же тогда я? Наш скромный участок чего-то важного? Чего-то веселого? Опрокидывающего колбасу на лопатки? Нарушающего безмятежность колбасы? Тогда все теряет смысл. Пожалей меня! Ты же меня любишь?
И, добившись едва заметного кивка, покрываю поцелуями колено, упакованное в черные школьные брюки. Бормочу: «Мусечка! Мусечка!» Девочка сидит величественно и неподвижно. В ней происходит долгая работа отказа от идеи.
Потом мы смотрим расписание автобусов. Я даю денег.
Она звонит вечером – приехав, сразу пошла к матери на работу, «вроде бы, нормально поговорили обо всем».
(поправка)
Все, что я делаю с того момента, происходит в свете этой истории. Это не ключ – это луч.
Уровень 20
(время дождя)
Пешеходный переход. Дождь – это всегда настоящее продолженное. Или прошлое совершенное.
(анатомический фрагмент)
Мне нужно вброситься в город.
У станции метро несколько раз вежливо уворачиваюсь от раздачи рекламных бумажек. Ко мне бросается рыцарь-коробка с надписью «Русский займ» (безжалостный и беспощадный). Это головогрудь в виде картонного параллелепипеда плюс довольно худые мужские ноги. Кажется, человек в коробке почти ничего не видит, прыгает на звук шагов. Может быть, под коробкой туловища и вовсе нет.
Пожалуйста, на две поездки. Короткий эскалатор и гул полупустого электропоезда (в центр). В вагон входит тонкая старушка – нет, не за милостыней, просто садится, и я разглядываю ее бледную кисть, которая вяло легла на набалдашник качающейся трости. Безымянный палец настолько вывернут, что кажется сломанным. Он гораздо длиннее всех остальных и не сгибается к округлости набалдашника, а, напротив, отворачивается и тянется в сторону. На нем могло быть обручальное кольцо – наверное, оно там и было, женщина однажды пыталась его снять. Наверное, это как-то плохо удалось. И все-таки она его продала и купила, что нужно, заплатила за то, что нужно. Так не выглядят подагра и артрит.
Надеюсь, ее не обобрали.
Стойкий безымянный палец, безымянный герой. Отворачиваюсь, чтобы не расплакаться.
(слабослышащие девушки)
Я вижу, как они красиво жестикулируют – слабослышащие девушки в одинаковых темно-синих джинсах, в запоздалых августовских тапочках с плетеными подошвами; девушки с похожими прическами в виде небрежно закрученных пучков на макушках (волосы каштановые, волосы неопределенно-русые), – в то время как загорелый и сдержанный до неподвижности парень с очень короткими пальцами (одна рука придерживает спортивную сумку на коленях) читает свою бывалую электронную книгу.
«Выделяются такие признаки, как масштаб инноваций (инновации глобальные и локальные)…» – прочитывает он, замерев, и его мощные и коричневые пальцы крестьянина почему-то говорят о Хайдеггере. В затемненном вагонном окне за встрепанно-романтичными головками слабослышащих проступает изображение непроницаемого лица с продольной линией посредине лба (это выступившая на поверхность граница между полушариями его мозга).
И становится пронзительно-стеклянно, и в этой стеклянной задумчивости я смотрю, как грациозно летают девчачьи, крашенные голубым (у одной) или желтым и зеленым (у другой) кончики пальцев, ямочки возникают и пропадают на круглых щеках русоволосой, она заправляет прядку за длинное ухо, за которым прячется телесного цвета слуховой аппарат.
Изваяние крестьянина за моим плечом продолжает электронные штудии: «…Субъекты инновационных процессов делятся на следующие группы: новаторы, ранние реципиенты, раннее большинство и отстающие…» Девушки беззвучно хохочут над своими безмолвными, но угадываемыми подростковыми шутками. Я чувствую боль под лопаткой.
Исчезновение всех участников этой сцены кажется невозможным. И, тем не менее, сначала выйдут и канут д