аждое способно было вдребезги разбить всю нашу мудрую педагогическую науку»).
Всем своим существом я чувствовал, что мне нужно спешить, что я не могу ожидать ни одного лишнего дня. Колония все больше и больше принимала характер «малины» — воровского притона, в отношениях воспитанников к воспитателям все больше определялся тон постоянного издевательства и хулиганства. При воспитательницах уже начали рассказывать похабные анекдоты, грубо требовали подачи обеда, швырялись тарелками в столовой, демонстративно играли финками и глумливо расспрашивали, сколько у кого есть добра:
— Всегда, знаете, может пригодиться… в трудную минуту.
Они решительно отказывались пойти нарубить дров для печей и в присутствии Калины Ивановича разломали деревянную крышу сарая. Сделали они это с дружелюбными шутками и смехом:
— На наш век хватит!
Калина Иванович рассыпал миллионы искр из своей трубки и разводил руками:
— Что ты им скажешь, паразитам? Видишь, какие алегантские холявы! И откуда это они почерпнули, чтоб постройки ломать? За это родителей нужно в кутузку, паразитов…
И вот свершилось: я не удержался на педагогическом канате. В одно зимнее утро я предложил Задорову пойти нарубить дров для кухни. Услышал обычный задорно-веселый ответ:
— Иди ам наруби, много вас тут!
Это впервык ко мне обратились на «ты».
В состоянии гнева и обиды, доведенный до отчаяния и остервенения всеми предшествующими месяцами, я размахнулся и ударил Задорова по щеке. Ударил сильно, он не удержался на ногах и повалился на печку. Я ударил второй раз, схватил его за шиворот, приподнял и ударил третий раз.
Я вдруг увидел, что он страшно испугался. Бледный, с трясущиммися руками, он поспешил надеть фуражку, потом снял ее и снова надел. Я, вероятно, еще бил бы его, но он тихо и со стоном прошептал:
— Простите, Антон Семенович…
Мой гнев был настолько дик и неумерен, что я чувствовал: скажи кто-нибудь слово против меня — я брошусь на всех, буду стремиться к убийству, к уничтожению этой своры бандитов. У меня в руках очутилась железная кочерга. Все пять воспитанников молча стояли у своих кроватей, Бурун что-то спешил поправить в костюме.
Я обернулся к ним и постучал кочергой по спинке кровати:
— Или всем немедленно отправляться в лес, на работу, или убираться из колонии к чертовой матери!
И вышел из спальни.
Пройдя к сараю, в котором находились наши инструменты, я взял топор и хмуро посматривал, как воспитанники разбирали топоры и пилы. У меня мелькнула мысль, что лучше в этот день не рубить лес — не давать воспитанникам топоров в руки, но было уже поздно: они получили все, что им полагалось. все равно. Я был готов на все, я решил, что даром свою жизнь не отдам. У меня в кармане был еще и револьвер.
Мы пошли в лес. Калина Иванович догнал меня и в страшном волнении зашептал:
— Что такое? Скажите на милость, чего это они такие добрые?
Я рассеяно глянул в голубые очи Пана и сказал:
— Скверно, брат, дело… Первый раз в жизни ударил человека.
— Ох ты, лышенько! — ахнул Калина Иванович. — А если они жаловаться будут?
— Ну, это еще не беда…
К моему удивлению, все прошло прекрасно. Я поработал с ребятами до обеда. Мы рубили в лесу кривые сосенки. Ребята в общем хмурились, но свежий морозный воздух, красивый лес, убранный огромными шапками снега, дружное участие пилы и топора сделали свое дело.
В перерыве мы смущенно закурили из моего запаса махорки, и, пуская дым к верхушке сосен, Задоров вдруг разразился смехом:
— А здорово! Ха-ха-ха-ха!..
Приятно было видеть его смеющуюся румяную рожу, и я не мог не ответить ему улыбкой:
— Что — здорово? Работа?
— Работа само собой. Нет, а вот как вы меня сьездили!
Задоров был большой и сильный юноша, и смеяться ему, конечно, было уместно. Я и то удивлляся, как я решился тронуть такого богатыря.
Он залился смехом и, продолжая хохотать, взял топор и направился к дереву:
— История, ха-ха-ха!..
Обедали мы вместе, с аппетитом и шутками, но утренные события не вспоминали. Я себя чувствовал все же неловко, но уже решил не сдавать тона и уверенно распорядился после обеда. Волохов ухмыльнулся, но Задоров подошел ко мне с самой серьезной рожей:
— Мы не такие плохие, Антон Семенович! Будет все хорошо. Мы понимаем…
3. Характеристика первичных потребностей
На другой день я сказал воспитанникам:
— В спальне должно быть чисто! У вас должны быть дежурные по спальне. В город можно уходить только с моего разрешения. Кто уйдет без отпуска, пусть не возвращается — не приму.
— Ого! — сказал Волохов. — А может быть, можно полегче?
— Выбирайте, ребята, что вам нужнее. Я иначе не могу. В колонии должна быть дисциплина. Если вам не нравится, расходитесь, кто куда хочет. А кто останется жить в колонии, тот будет соблюдать дисциплину. Как хотите. «Малины» не будет.
Задоров протянул мне руку.
— По рукам — правильно! Ты, Волохов, молчи. Ты еще глупый в этих делах. Нам все равно здесь пересидеть нужно, не в допр же идти.
— А что, и в школу ходить обязательно? — спросил Волохов.
— Обязательно.
— А если я не хочу учиться?.. На что мне?..
— В школу обязательно. Хочешь ты или не хочешь, все равно. Видишь, тебя Задоров сейчас дураком назвал. Надо учиться — умнеть.
Волохов шутливо завертел головой и сказал, повторяя слова какого-то украинского анекдота:
— От ускочыв, так ускочыв!
В области дисциплины случай с задоровым был поворотным пунктом. Нужно правду сказать, я не мучился угрызениями совести. Да, я избил воспитанника. Я пережил всю педагогическую несуразность, всю юридическую законность этого случая, но в то же время я видел, что чистота моих педагогических рук — дело второстепенное в сравнении со стоящей передо мной задачей. Я твердо решил, что буду диктатором, если другим методом не овладею. Через некоторое время у меня было серьезное столкновение с Волоховым, который будучи дежурным, не убрал в спальне и отказался убрать после моего замечания. Я на него посмотрел сердито и сказал:
— Не выводи меня из себя. Убери!
— А то что? Морду набьете? Права не имеете!..
Я взял его за воротник, приблизил к себе и зашипел в лицо совершенно искренно:
— Слушай! Последний раз раз предупреждаю: не морду набью, а изувечу! А потом ты на меня жалуйся, сяду в допр, это не твое дело!
Волохов вырвался из моих рук и сказал со слезами:
— Из-за такого пустяка в допр нечего садиться. Уберу, черт с вами!
Я на него загремел:
— Как ты разговариваешь?
— Да как же с вами разговаривать? Да ну вас к..!
— Что? Выругайся…
Он вдруг засмеялся и махнул рукой.
— Вот человек, смотри ты… Уберу, уберу, не кричите!
Нужно, однако, заметить, что я ни одной минуты не считал, что нашел в насилии какое-то всесильное педагогическое средство. Случай с Задоровым достался мне дороже, чем самому Задорову. Я стал бояться, что могу броситься в сторону наименьшего сопротивления. Из воспитательниц прямо и настойчиво осудила меня Лидия Петровна. Вечером того же дня она положила голову на кулачки и пристала:
— Так вы уже нашли метод? Как в бурсе, да? (Бурса — общежитие при духовных семинариях и училищах, синоним сурового режима и грубых нравов с применением телесных наказаний (ZT. Помяловский Ник Герасимович М.1951. Очерки бурсы)).
— Отстаньте, Лидочка!
— Нет, вы скажите, будем бить морду? И мне можно? Или только вам?
— Лидочка, я вам потом скажу. Сейчас я еще сам не знаю. Вы подождите немного.
— Ну хорошо, подожду.
Екатерина Григорьевна несколько дней хмурила брови и разговаривала со мной официально-приветливо. Только дней через пять она меня спросила, улыбнувшись серьезно:
— Ну, как вы себя чувствуете?
— Все равно. Прекрасно себя чувствую.
— А вы знаете, что в этой истории самое печальное?
— Самое печальное?
— Да. Самое неприятное то, что ведь ребята о вашем подвиге рассказывают с упоением. Они в вас даже готовы влюбиться, и первый Задоров. Что это такое? Я не понимаю. Что это, привычка к рабству?
Я подумал немного и сказал Екатерине Григорьевне:
— Нет, тут не в рабстве дело. Тут как-то иначе. Вы проанализируйте хорошенько: ведь Задоров сильнее меня, он мог бы меня искалечить одним ударом. А ведь он ничего не боится, не боятся и Бурун и другие. Во всей этой истории они не видят побоев, они видят только гнев, человеческий здрыв. Они же прекрасно понимают, что я мог бы и не бить, мог бы возвратить Задорова, как неисправимого, в комиссию, мог причинить им много важных неприятностей. Но я этого не делаю, я пошел на опасный для себя, но человеческий, а не формальный поступок. А колония им, очевидно, все-таик нужна. Тут сложнее. Кроме того, они видят, что мы много работаем для них. все-таки они люди. Это важное обстоятельство.
— Может быть, — задумалась Екатерина Григорьевна.
Но задумываться нам было некогда. Через неделю, в феврале 1921, я привез на мебельной линейке полтора десятка настоящих беспризорных и по-настоящему оборванных ребят. С ними пришлось много возиться, чтобы обмыть, кое-как одеть, вылечить чесотку. К марту в колонии было до тридцати ребят. В большинстве они были очень запущены, дики и совершенно не приспособлены для выполнения соцвосовской мечты. Того особенного творчества, которое якобы делает детское мышление очень близким по своему типу к научному мышлению, у них пока что не было.
Прибавилось в колонии и воспитателей. К марту у нас был уже настоящий педагогический совет. Чета из Ивана Ивановича и Натальи Марковны Осиповых, к удивлению всей колонии, привезла с собою значительное имущество: диваны, стулья, шкафы, множество всякой одежды и посуды. Наши голые колонисты с чрезвычайным интересом наблюдали, как разгружались возы со всем этим добром у дверей квартиры Осиповых.
Интерес колонистов к имуществу Осиповых был далеко не академическим интересом, и я очень боялся, что все это великолепное переселение может получить обратное движение к городским базарам. Через неделю особый интерес к богатству Осиповых несколько разрядился прибытием экономки. Экономка была старушка — очень добрая, разговорчивая и глупая. Ее имущество хотя и устпало осиповскому, но состояло