Педагогическая поэма — страница 91 из 122

— И еще говорят, что воспитательки у вас есть… Такие… хлеб с маслом. Га-га, интересно будет, когда сюда приедут! У нас здесь тоже были бабенки подходящие… только знаете что? Галаза моего, ну и боялись! Я как гляну на них, так аж краснеют! А отчего это так, скажите мне, отчего это у меня глаз такой опасный, скажите?

— Почему твой отряд не вышел на работу?

— А черт его знает, мне какое дело! Я и сам не вышел…

— Почему?

— Не хочется, га-га-га!..

Он прищурился на соборный крест:

— А у нас тут, на Подворках, тоже есть бабенки забористые… га-га… если желаете, могу познакомить…

Мой гнев еще со вчерашнего дня был придавлен мертвой хваткой сильнейших тормозов. Поэтому внутри меня что-то нарастало круто и настойчиво, но на поверхности моей души я слышал только приглушенный скрип, да нагревались клапаны сердца. В голове кто-то скомандовал «смирно», и чувства, мысли и даже мыслишки поспешили выпрямить пошатнувшиеся ряды. Тот же «кто-то» сурово приказал:

— «Отставить Ховраха! Спешно нужно выяснить, почему отряд Вани Зайченко не вышел на работу и почему Ваня не завтракал?»

И поэтому и по другим причинам я сказал Ховраху:

— Убирайся от меня к чертовой матери!.. Г…о!

Ховрах очень был поражен смоим обращением и быстро ушел. Я поспешил к спальне Зайченко.

Ванька лежал на голом матраце, и вокруг матраца сидела вся его компания. Ваня положил руку под голову, и его бледная худая ручонка на фоне грязной подушки казалась чистой.

— Что случилось? — спросил я.

Компания молча пропустила меня к кровати. Одарюк через силу улыбнулся и сказал еле слышно:

— Побили.

— Кто побил?

Неожиданно звонко Ваня сказал с подушки:

— Кто-то, понимаете, побил! Вы можете себе представить? Пришли ночью, накрыли одеялом и… здорово побили! В груди болит!

Звонкий голос Вани Зайченко сильно противоречил его похудевшему синеватому личику.

Я знал, что среди куряжских флигелей один называется больничкой. Там среди пустых грязных комнат была одна, в которой жила старушкафельдшерица. Я послал за нею Маликова. В дверях Маликов столкнулся с Шелапутиным:

— Антон Семенович, там на машине приехали, вас ищут!

У большого черного фиата стояли Брегель, товарищ Зоя и Клямер. Брегель величественно улыбнулась:

— Приняли?

— Принял.

— Как дела?

— Все хорошо.

— Совсем хорошо?

— Жить можно.

Товарищ Зоя недоверчиво на меня посматривала. Клямер оглядывался во все стороны. Вероятно, он хотел увидеть моих сторублевых воспитателей. Мимо нас спотыкающимся старческим аллюром спешила к Ване Зайченко фельдшерица. От конюшни доносились негодующие речи Волохова:

— Сволочи, людей перепортили и лошадей перепортили! Ни одна пара не работает, поноровили коней, гады, не кони, а проститутки!

Товарищ Зоя покраснела, подпрыгнула и завертела большой нескладной головой:

— Вот это соцвос, я понимаю!

Я расхохотался:

— Как не находит? — язвительно улыбнулся Клямер. — Кажется, именно находит?

— Ну да, сначала не находил, а потом уже нашел.

Брегель что-то хотела сказать, пристально глянула мне в глаза и ничего не сказала.


5. Идиллия

На другой день я отправил Ковалю такую телеграмму:

«Колония Горького Ковалю ускорь отьезд колонии воспитательскому персоналу прибыть Куряж первым поездом полном составе».

На следующий день к вечеру я получил такой ответ:

«Вагонами задержка воспитатели выезжают сегодня».

Единственная в Куряже линейка в два часа дня доставила с рыжовской станции Екатерину Григорьевну, Лидию Петровну, Буцая, Журбина и Горовича. Из бесчисленных педагогических бастионов мы выбрали для них комнаты, наладили кое-какие кровати, матрацы пришлось купить в городе.

Встреча была радостная. Шелапутин и Тоська, несмотря на свои пятнадцать лет, обнимались и целовались, как девчонки, пищали и вешались на шеи, задирая ноги. Горьковцы приехали жизнерадостные и свежие, и на их лицах я прочитал рапорт о состоянии дел в колонии. Екатерина Григорьевна подтвердила коротко:

— Там все готово. Все сложено. Нужно только вагоны.

— Как хлопцы?

— Хлопцы сидят на ящиках и дрожат от нетерпения. Я думаю, что хлопцы наши большие счастливцы. И кажется, мы все счастливые люди. А вы?

— Я тоже переполнен счастьем, — ответил я сдержанно, — но в Куряже больше, кажется, нет счастливцев…

— А что случилось? — взволнованно спросила Лидочка.

— Да ничего страшного, — сказал Волохов презрительно, — только у нас сил мало. И не мало, так в поле ж работа. Мы теперь и первый сводный, и второй сводный, и какой хотите.

— А здешние?

Ребята засмеялись:

— Вот увидите…

Петр Иванович Горович крепко сжал красивые губы, пригляделся к хлопцам, к темным окнам, ко мне:

— Надо скорее ребят?

— Да, как можно скорее, — сказал я, — надо, чтобы колония спешила как на пожар. А то сорвемся.

Петр Иванович крякнул:

— Нехорошо выходит… нужно поехать в колонию, хотя бы нам и трудно пришлось в Куряже. За вагоны просят очень дорого, не дают никакой скидки, да и вообще волынят. Вам необходимо на один день… Коваль уже перессорился на железной дороге.

Мы задумались. Волохов пошевелил плечами и тоже крякнул, как старик:

— Та ничего… Поезжайте скорише, как-нибудь обойдемся… и все равно, хуже не будет. А только наши пускай там не барятся (не задерживаются).

Иван Денисович, сидя на подоконнике, ухмылялся спокойно и рассматривал часовые стрелки:

— А через два часа и поезд. А какое ваше завещание будет?

— Мое завещание? Черт, какие тут завещания! Силы, конечно, никакой применять нельзя. Вас теперь шестеро. Если сможете повернуть на нашу сторону два-три отряда, будет прекрасно. Только старайтесь перетягивать не одиночками, а отрядами.

— Агитация, значит? — спросил Горович грустно.

— Агитация, только как-нибудь не очень прозрачно. Больше рассказывайте о колонии, о разных случаях, о строительстве. Да чего мне учить вас! Глаза раскрыть, конечно, не сможете так скоро, но понюхать что-нибудь дайте.

В моей голове варилась самая возмутительная каша. Прыгали, корчились, ползали, даже в обморок падали разные мысли и образы, а если какая-нибудь и из них и кричала иногда веселым голосом, я начинал серьезно подозревать, что она в нетрезвом виде.

Есть педагогическая механика, физика, химия, даже педагогическая геометрия, даже педагогическая метафизика. Спрашивается: для чегоя оставлял здесь, в Куряже, в темную ночь этих шестерых подвижников? Я разглагольствовал с ними об агитации, а на самом деле рассчитывал: вот в обществе куряжан завтра появтся шестеро культурных, серьезных, хороших людей. Честное слово, это была ставка на ложку меда в бочке дегтя… впрочем, дегтя ли? Жалкая, конечно, химия. И химическая реакция могла наметиться жалкая, дохлая, бесконечная.

Если уж нужна здесь химия, то другая: динамит, нитроглицерин, вообще неожиданный, страшный, убедительный взрыв, чтобы стрелой прыгнули в небеса и стены собора, и «клифты», и детские души, и «глоты», и агрономические дипломы.

Между нами говоря, я готов был и себя самого и свой передовой сводный заложить в какую-нибудь хорошую бочку — взрывной силы у нас, честное слово, было довольно. Я вспомнил тысяча девятьсот двадцатый год. Да, тогда начинали сильнее, тогда были взрывы и меня самого носило между тучами, как гоголевского Вакулу, и ничего я тогда не боялся. А теперь торчали в голове всякие бантики, которыми будто бы необходимо украшать святейшую ханжу — педагогику. «Будьте добры, grand maman, разрешите один раз садануть в воздух». — «Пожайлуста, — говорит она, — саданите, только чтобы мальчики не обижались».

Какие уж там взрывы!

— Волохов, запрягай, еду.

Через час я стоял у открытого окна вагона и смотрел на звезды. Поезд был четвертого сорта, сесть было негде.

Не удрал ли я с позором из Куряжа, не испугался ли собственных запасов динамита? Надо было себя успокоить. Динамит — вещь опасная, и зачем с ним носиться, когда есть на свете мои замечательные горьковцы? Через четыре часа я оставлю душный, гразный чужой вагон и буду в их изысканном обществе.

В колонию я приехал на извозчике, когда солнце давно уже сожалело, что у него нет радиатора. Колонисты сбежались ко мне со всех сторон. Это колонисты или эманация радия? Даже Галатенко, раньше категорически отрицавший бег как способ передвижения, теперь выглянул из дверей кузницы и вдруг затопал по дорожке, потрясая землю и напоминая одного из боевых слонов царя Дария Гистаспа. В общий гам приветствий, удивлений и нетерпеливых вопросов и он внес свою долю:

— Как там оно, помогает чи не помогает, Антон Семенович?

Откуда у тебя, Галатенко, такая мужественная, открытая улыбка, где ты достал тот хорошенький мускул, который так грациозно морщит твое нижнее веко, чем ты смазал глаза — брильянтином, китайским лаком или ключевой чистой водой? И хоть медленно еще поворачиваетсяч твой тяжелый язык, но ведь он выражает эмоцию. Черт возьми, эмоцию!

— Почему вы такие нарядные, что у вас, бал? — спросил я хлопцев.

— Ого! — ответил Лапоть. — Настоящий бал! Сегодня мы первый день не работаем, а вечером — «Блоха» — последний спектакль, и будем с граками прощаться… Нет, вы скажите, как там дела?

В новых трусиках и в новых бархатных тюбетейках, специально изготовленных, чтобы поразить куряжан, колонисты пахли праздником. По колонии метались шестые сводные, подготавливая спектакль. В спальнях, в школе, в мастерских, в клубных помещениях по углам стояли забитые ящики, завернутые в рогожи вещи, лежали стопки матрацев и груды узлов. Везде было подметено и помыто, как и полагается для праздника. В моей квартире царил одиннадцатый отряд во главе с Шуркой Жевелием. Бабушка тоже сидела на чемоданах: только кровать-раскладушку пацаны великодушно оставили ей, и Шурка гордился этим великодушием:

— Бабушке нельзя так, как нам. Вы видели? Хлопцы сейчас все на току спят, — сено… даже лучше, чем на кроватях. А девчата — на возах. Так вы смотрите: Нестеренко этот вчера только хозяином стал, сегодня уже заедается — жалко ему сена. Смотрите, мы ему дали целую колонию, а он за сеном жалеет. А мы бабушку разве плохо упаковали, а? Как вы скажете, бабушка?