Прапор, не оборачиваясь, делает шаг назад, почти прижимаясь к мужику, и бьет локтем куда-то в лоб. Через полсекунды приклад АК-74 врезается под колени. Мужик падает, пачкая в пыли свои красивые серые спортивные штаны. Ляшко, держащий автомат, нагибается и добавляет еще раз.
— Ссссепар. Сука, — бормочет Шматко и бьет пытающегося встать мужика стволом в лоб. Мужик падает обратно.
Я делаю шаг к мазде и вдруг вижу в своих руках пээм со снятым предохранителем. Когда я его достал?
— Вам п.зда! — с пассажирской стороны выскакивает какой-то парень, помоложе, пытается оббежать машину и останавливается, глядя на меня. Я держу пистолет расслабленно, в опущенной руке, и почему-то улыбаюсь.
— Товарищ майор, — обращается ко мне Прапор, — давайте отэтого к нам в посадку, а тачку заберем.
— Та она старая, — лениво говорю я, подходя вплотную к машине и стукая по крыше пээмом, — нахер надо?
— Та нормальная, — возражает Прапор, — я ее домой отправлю, все перебьем тут по номерам, и будет за.бись. Ще походить.
Молодой затыкается. Вместо криков, угроз, матов, мы буднично, спокойно разговариваем между собой про его машину. Разговариваем так, будто она уже наша. Старшой пытается откатиться, Шматко опять бьет его в лицо стволом автомата. Ляшко подходит и стукает по фаре берцем.
— Короче, шановный. Ваша машина эвакуирована Збройними Силами України за порушення правил дорожнього руху. Проезд по пешеходной зоне, неправильная парковка, — обращаюсь я к молодому. — Ключи давай и пизд.й отсюда. Этот с нами поедет. Все, пока.
— Это мой папа… — отвечает молодой. — Эта… Я не понял…
— Ах, ты не понял, сука?! — Прапор срывается с места. Я отворачиваюсь.
Через несколько минут, когда мазда без боковых зеркал, фар и боковых стекол, с визгом развернувшись, уносится дальше по улице, я понимаю, что не слышу больше детских визгов. Оборачиваюсь. Все дети стоят, молча смотря на нас. Взрослые мнутся, отворачиваясь, я, кажется, даже тут ловлю ненавидящие взгляды.
— Поехали, — говорю я и залезаю в машину.
— Мені ще дві карточки зняти тре… — откликается от банкомата Шматко.
— Поехали, бля! — кричу я.
Мне мерзко, я хочу уехать как можно быстрее.
Белый джип отворачивает от банкомата. Дети молчат.
Взрослые мнутся.
Мы все, кто едет в этой машине, — папы. Ну, может, кроме Прапора, я не помню, есть ли у него дети. Папы, которые оставили своих детей, украли у них по пятнадцать месяцев совместной жизни.
Эти папы живут на терриконах, в посадках, в сараях, в подвалах. Этих пап — целых четыреста шестьдесят километров линии бойового зіткнення.
Вот тот вон, что стоит немного правее тебя, — он тракторист. Он трактором заруливает, и я никогда не видел этого, но, живя с ним рядом уже целую вечность, целых шесть месяцев, я прямо наживо вижу, как он, сжав зубами желтый фильтр сигареты, крутит руль, ну или что там у тракторов вместо него, смеется, матерится, вытирает пот и морщится от падающего прямо в яркие глаза солнца.
А вон тот — он работает на заводе. А третий, худой такой — он инкассатор. А четвертый — он из Луганска, он уехал до войны и уже во время долбаного нашего АТО потерял там, в ЛНР, отца.
Все, черт возьми, разные. Все обычные. И необычные одновременно. Ругаются, смеются, просыпаются и засыпают в блиндажах, моют руки из бутылки и щурятся на неласковое мартовское солнце, и никто, никто из них ни черта не знает, что будет через секунду, через минуту, через час.
Жены, что звонят вечерами. Мамы, что так хотят слышать голос в трубке. Отцы, что про себя гордятся своими сыновьями. И дети, которые уже толком зачастую и не помнят, как выглядит папа.
А папа дернется, когда услышит выход. Папа обернется и посмотрит в сторону разрыва. Папа привык к этому — к вспышкам и прилетам, к выстрелам, к бурчанию рации, к вечно грязным рукам и желтой глине террикона на поношенных ботинках.
Только папа не привык к тому, что уже сто тысяч лет не видел родных. И не привыкнет. И папа будет сидеть здесь, на этом терриконе, так долго, как это будет нужно. И, возможно, однажды утром папа, привычно накинув тяжелый броник и нахлобучив каску, запрыгнет на бэху. Взревет дизель, черный выхлоп справа выплеснется в пыльный воздух Донбасса, толкнет холодная броня снизу, и зеленые коробки, неуклюже выворачивая из капониров, рванут вперед. По засыпанным щебнем дорогам побитой земли. По чернозему, посадкам и узким улицам неизвестных нам раньше городов.
И, знаешь, в этот момент папа будет счастлив. Папа будет качаться на железной коробке, держась одной рукой за какой-то выступ, и в глаза папе будет бить встающее солнце. Папа будет улыбаться. Папа скатится с брони и плюхнется за какой-то очередной камень очередного террикона. Папа опустит голову и плотнее втиснет в плечо пластмассовый приклад автомата. Щелкнет тугой предохранитель, пальцы дернут затвор, первый выстрел разорвет больное небо. Грохнет пушка на бэхе, хлопнут АГС-ы, колокола качнутся гдето там, вверху. Папа, знаешь, родной мой, папа на войне. Все еще на войне.
Вон тот вот, который стоит немного правее тебя, — он мехвод. Он бэхой заруливает, и я сто раз видел это, живя с ним рядом целую вечность, я вижу как он, сжав зубами желтый фильтр сигареты, крутит руль, ну или что там у бэх вместо него, смеется, матерится, вытирает пот и морщится от падающего прямо в выцветшие глаза солнца третьего года войны. А вон тот — он пулеметчик. А третий, худой такой, — он гранатометчик. А четвертый — он из Луганска, и он птурист, он уехал оттуда незадолго до войны, и там, в ЛНР, у него умер отец, а он даже не мог к нему съездить. Все, черт возьми, разные.
Все — обычные папы.
Ближе к вечеру.
— Слышь, братан, продай автомат!
Та шо ж ты будешь делать. Ну, день сегодня, видимо, такой. Весенний. Весна заливает Новотроицкое холодными лучами яркого не по-донбасски солнца, мы стоим возле магазина, их трое, и они с удовольствием пьют пиво, облокотясь на капот девяносто девятой, цвета «мокрый асфальт». Они смеются — им весело смотреть на чумазых, кашляющих и суетящихся военных, покупающих воду на разлив в грязные шестилитровые баклажки.
— Ну че, сговоримся? Гггг…
Знаете, мы ведь все — обычные люди. Ушедшие из домов мужики, который месяц сидящие на передке, у которых одно хорошо — командир разрешил выезд в село за пожрать. Мы все учились стрелять и хоть что-то понимать в этой войне на ходу, мы не резкие десантники и не суперские спецназовцы, мы не спокойные разведосы, и мы ни хрена, на самом деле, не понимали в том, что вокруг нас творится. Мы умели копать, стрелять, снова копать и стараться не быть убитым, «бо це зовсім тупо». Мы — обычная пехота, про которую не поют песни и не снимают кино, ну, кроме идиотского ролика про лопатку.
Мы — обычные неуклюжие и недалекие дядьки, которые покупают питьевую воду.
— Братан, продай автомат! Гггг…
Ляшко аккуратно ставит в багажник лэндровера четыре мокрых баклажки и уходит правее, за дорогу. Прапор проходит вдоль борта и перехватывает автомат. Шматко как-то совсем уж непонятно вдруг выныривает почти в тылу у этих, мммать их, братанов. Я просто иду к ним.
…Уже на обратном пути Шматко, баюкая руку, выдает:
— Тре було хоч цю тачку забрати, бо охуїли сєпари.
Все молчат. Прапор улыбается, Ляшко хочет домой, я кручу руль и проворачиваю в голове сегодняшние задачи. Воды купили — это гуд, а вот гофры не купили, строительный рано закрывается. Гвозди еще есть. Скобы… мы, кажись, выгребли все в окрестных магазинах. Ну, норм, вроде ничо не забыли.
Мы — обычные отцы, мужья, сыновья. Мы очень любим наши семьи и страшно скучаем по детям. А дети — за нами. Все просто.
А с Новотроицким нормально все у нас сложилось. Мы же збройники.
Папа.
Папа сейчас не может, родной.
Никак.
Папа не может. И никак тебе, солнышку моему, не объяснить — почему.
Папа ушел. Ты лег спать днем, и все было хорошо, мама-папа-дедушка-бабушка, солнышко, каша эта противная, игрушки такие, ууу… Папа тебе покупал столько игрушек… Проснулся немножко, когда большие руки обнимали тебя, колючая щека прижималась к животику, шепот «Прости, родной. Так надо» и торопливое «Тише ты, разбудишь…», и заснул снова.
Потом ты проснулся, и все было так же.
Только папы не было уже. Он не пришел вечером, и утром тоже, и на следующий день. А мама все говорила это странное слово. Ты много слов слышал, а некоторые даже повторял.
Но ты впервые услышал именно это слово.
— Папа в армии, — говорила мама.
Потом обнимала тебя и почему-то плакала. Все чаще и чаще. А ты знал только то, что папы больше нет. Нет огромного, теплого, который подхватывал и подкидывал, и рассказывал разные истории, и разрешал на улице делать все, ну совсем все, даже в лужах топтаться и залезать вооон на ту огромную горку…
Папы не было, когда ты стал связно говорить. Его не было, когда ты стал так быстро и хорошо ездить на велобеге. Ну, посмотри же, пап! Папы не было, когда ты стал рисовать в раскрасках настоящими красками и даже когда вымазался. И когда из всего пластилина в коробочке слепил огромную картошку.
Папы не было, когда ты научился рисовать фломастерами машинку. И даже автобус. И ты уже почти перестал его ждать… И тут он приехал.
Всего на несколько деньков. Такой большой, такой… Чужой?
— Папа приедет завтра из армии, — тогда сказала тебе мама и почему-то опять заплакала. — Вот ты ляжешь спать, потом проснешься, а папа уже здесь.
Никогда за полгода ты не засыпал так быстро. Он зашел, такой…
А ты его так обнял, так обнял, так вцепился ручками, так прижал… И не отходил от него все эти дни. Вы делали все, что ты хотел: катались, бегали, тайком от мамы ели конфеты, гуляли — да-да, можно стоять в луже и даже залезть на самую огромную горку. А мама все время смеялась. И было так… Было так хорошо ииии… И так правильно. Как и должно быть.
А потом папа опять уехал. Ты проснулся, а его уже нет. Мама достала прип