Большой, шероховатый, страшный, трескучий сон, длинный-длинный, вместивший в себе всю жизнь. И безумно хотелось жить, ну хотя бы день, ну – час, но смерть надвигалась. Тогда в Николае Реброве кто-то сказал «все равно». И еще тянулись годы и мгновенья. Они проплывали в белых мелькающих крыльях, в призраках, и белые крылья плыли в них, мелькая.
Но вот Николай Ребров впервые открыл глаза в солнце, в жизнь. Солнце било сквозь тонкие шторы, и через дырочку на шторе солнечный луч ударил юношу в левый глаз. В глазу, в другом, в голове, в сердце загорелось от этого луча настоящая радостная жизнь и бодрящими токами властно застучала во все концы, во все закоулки бесконечного молодого тела.
Николай Ребров закрыл глаза, но тотчас же открыл их и кому-то улыбнулся.
– Ну, как? – подмигнул и тоже улыбнулся черный, словно грек, длинноусый штабс-ротмистр Дешевой.
Он, с лысым пожилым человеком, у которого – сухое, голое, треугольное лицо с тонкими вялыми губами, играл в шашки.
– А-а! Поздравляю… – кивнул головой и лысый, запахивая большой рыжего цвета халат.
– Здравствуйте, господа, – попробовал Николай Ребров свой голос. Голос звучал плохо. – Что, в шашки?
– В шашки, – ответил черный, пучеглазый. – Ну, как, не тянет на еду?
– Поел бы, – сказал юноша, облизнув губы.
Тогда оба игрока весело засмеялись.
– Ну, слава богу!.. Это хорошо, – сказали они. – Значит, смертию смерть поправ…
Юноша выбросил из-под одеяла руки, схлестнул их в замок и сладко потянулся. Маленькая, в два окна светлая комната, под потолком – чернеет распятие, и в белом, с красным крестом на груди, вошла сестра. Она повела соколиными в крутых бровях глазами и приблизилась к юноше. Она пожилая, с измученным лицом, но глаза ее блестят, и голос ласков:
– Ну, вот, слава богу, Ребров. Отводились. Сейчас врач придет. Поставьте, пожалуйста, градусник… А мне в пору самой слечь. Больных масса, и ужасно плохо поправляются…
– Много умирают? – спросил пучеглазый Дешевой.
– Пачками. Несчастные наши солдаты. Ухода никакого почти нет, лекарств нет, питание скверное… Я просто сбилась с ног, за эти две недели сплю по два часа.
– Сестрица, хорошо бы чего-нибудь питательного, а то – похлебка, каша, похлебка, каша, кисель.
– Но почему ж не воспользуются услугами солдат? – спросил лысый.
– Я ж вам говорила, господа, что кредиты прекращены, и мы существуем на пожертвования. Только за рытье одних могил мы задолжали эстонцам более трех тысяч марок.
– А где их взять? – подняла сестра брови и пожала плечами. – Одни убежали к большевикам, другие разбрелись по мызам, по фольваркам, третьих тиф свалил.
Два его товарища – офицеры – оказались интересными людьми. Лысый, пожилой, во время японской войны, будучи юношей, попал в плен, женился в Токио на японке, но жена умерла от родов. Он знает японский и английский языки и теперь, добыв какими-то путями самоучитель Туссена, учится по-французски.
– Пригодится, – говорит он тягучим голосом. – Во Франции наши лакеями служат, ну вот и я готовлю себя в шестерки. Вот, не угодно ли, «Атала» Шатобриана долбить… С больной-то головой.
– Занятие для офицера подходящее, – раскатился громким болезненным хохотом штабс-ротмистр Дешевой, длинные усы его трагически тряслись.
– А что ж такое! Вы из дворян, а я мужик. Я всякий труд люблю, – обиделся лысый, и голое, треугольное лицо его метнулось к Дешевому. – И потом, знаете, какая мечта у меня за последнее время? Вот за время болезни… Вы знаете, что когда душу и тело связывает лишь тонкая ниточка нашей грубой земной жизни…
– Метафизика… – отмахнулся пучеглазый Дешевой – Инфра-мир, супра-мир, астрал… Чепуха в квадрате… Тьфу!
– Ну хорошо, хорошо, не буду! – и углы рта лысого офицера повисли.
– Нет, пожалуйста, это интересно, – нетерпеливо проговорил Николай Ребров.
Лысый с готовностью подсел к нему на кровать и сказал:
– Благодарю вас… Хотя вы еще очень молоды… И, конечно, вам это будет непонятно. Так вот я и говорю… Когда бог благословит вернуться на родину, уйду в монастырь, в затвор.
– Предварительно омолодившись в Париже, – насмешливо прибавил черный и сердито запахнул халат. – Молодым старцам в монастырях лафа.
– А вы, Дешевой, про оптинских старцев слышали? – через плечо задирчиво спросил лысый.
– Я монашенок знаю. Одна, сестра Анастасия, два раза в неделю приходила ко мне белье чинить. Потом забеременела, и ее выгнали из монастыря.
– Циник, – втянул голову в плечи лысый и, обхватив локти ладонями, сгорбился.
– Лучше быть циником, чем святошей и ханжей.
– Ах, оставьте!.. А вот и суп…
– Ура! С курицей!.. – закричал Дешевой, и оба с лысым бросились целовать руки сестре Дарье Кузьминишне.
Николай Ребров худ и желт, как еловая доска, у него непомерный аппетит, он проел новый шарф, рубашку и теперь проедает серебряные часы. Под подушкой у него двадцать франков. Это – капитал. Дарья Кузьминишна ему как мать. Она очень строга, предписания врача исполняет в точности, и орлиные глаза ее зорки.
– Вот ваша курица, вот ваша булка, – говорит она. – Кушайте, ничего… Дайте мне еще франк… Ужасно дорого все. Я куплю вам масла и кофе… А на ночь ничего не получите: у вас температура все-таки скачет. Да! приходила… как ее… Мария Яновна… Знаете такую? Три раза… Я ее не пустила к вам… Не для чего…
– Напрасно, – с грустью сказал Николай и вздохнул, – Ах, как жаль… Неужели три раза? Я ее очень люблю. Ведь она была сестрой…
– Замужних любить грех, – улыбнулась Дарья Кузьминишна, и лицо ее вдруг помолодело.
– Я ее любил так, просто… По-хорошему.
– Я и не сомневалась в этом, – и она мечтательно уставилась взглядом в окно.
За окном падал рыхлый редкий снег, и догорала зимняя заря.
А когда заря погасла, и в комнате был полумрак, вошел солдат. Он отряхнул шапкой валенки и, озираясь по сторонам, робко спросил:
– Который здесь будет Ребров Николай?
– Я, – и юноша взял из рук солдата письмо.
Сестры не было. Он вскрыл конверт.
«Коля, милый братъ! Обязательно сегодня. Ждемъ. Я въ четырехъ верстахъ отъ тебя. Да ты отлично знаешь. Приходи, если поправился. Письмо посылаю наугадъ. Необходимо, необходимо встретиться. Твой Сергей».
Николай вплотную подошел к солдату и тихо, почти шопотом:
– Кланяйтесь Сергею Николаевичу. Я приду.
После обеда из соседних комнат к ним набралось несколько человек выздоравливающих офицеров, поживших и молодых. Конечно, – шашки, грязные анекдоты, подтруниванье над лысым. Дешевой кого-то успел обыграть, с кем-то поругался, кричал:
– Армия! Какая к чорту у нас армия?.. И что мы за офицеры? Где наш император?
– Я не императору служил, а народу, – возражал гнилозубый, с рыжими, седеющими усами офицер. – И теперь служу народу.
– Кулаком по зубам вы народу служите.
– Врете! Нахально врете…
– Господа, господа! – тщетно взывал лысый. – Это ж свинство, наконец!
– Молчи, отец игумен! – гремел басом Дешевой.
Кто-то из дальнего угла:
– Князь Тернов преставился…
– Ну?! Когда?
– Сегодня утром. Кранкен.
На мгновенье пугливая тишина и сквозь подавленные вздохи:
– Царство небесное… Еще один ад патрес…
Некоторые наскоро, как бы крадучись, перекрестились. Дешевой перекрестился усердно и с отчаянием.
– А вместе с князем – еще двое: Чернов и Сводный.
– Царство небесное, царство небесное…
Пожилой человек с запущенной седеющей бородой сжал виски ладонями и, застонав, уставился в пол. Дешевой надтреснуто запел:
Наша жизнь коротка-а-а…
Все уносит с собо-о-ю-у-у…
– Не войте, ну вас!..
Дешевой боднул головой, брови его отчаянно взлетели вверх:
– Э-эх, выпить бы! – треснул он кулаком в стол.
Пробило восемь. Сестра Дарья Кузьминишна быстро развела всех по комнатам и выключила свет:
– Покойной ночи.
К девяти все стало тихо. В коридоре горела лампочка. Николай Ребров надел две пары толстых шерстяных чулок, а сверху чьи-то старые галоши, разорвал сзади по шву халат, загнул его полы, на манер штанов, накинул на плечи казенное одеяло и прокрался коридором к выходу. Пусто. Заскрипела дверь в сени, – куча, прикрытых рогожею гробов – скорей, мимо – и вот он на дворе. Возле калитки – караульный:
– Куда? Кто такой?
– Дарья Кузьминишна приказала зайти за хлебом.
– Иди, да скорей! Скоро запру.
Мороз небольшой, и лесная дорога в тишине. Юноша, надбавляя шагу, жадно вдыхал пахучий и крепкий, как брага, воздух. Закружилась голова, ноги шли вслепую, как у пьяного, спину прохватывал холод. Но вскоре, насытившись кислородом, кровь распалила мускулы, и душа юноши взыграла. Ах, как хорошо вырваться от смерти, чтоб видеть вот эту ночь, вот этот лес, дышать, и радостно плакать, и улыбаться звездам. Юноша не двигался, юноша созерцал себя и жизнь, а двигалась дорога, сначала медленно, потом быстрей, быстрей, и вот Николай Ребров у цели.
Та же комната в антресолях барского дома, тот же красноватый свет под потолком.
– Брат, Сережа!
Сергей Николаевич мгновенье стоит с открытым ртом:
– Колька, мальчик! Ты?!. Вот так маскарад…
И, разрывая об'ятия, тянется пухлая рука пухлого Павла Федосеича:
– Эге! Вьюнош! Что за вид…
Покрытая инеем большая кукла срывает с себя чалму, одеяло, халат, и, греясь в одном белье, у жаркой печки, торопится рассказать про свою жизнь. Торопится и брат с Павлом Федосеичем, торопится денщик и двое незнакомых, бородатых – высокий и низенький – увязывают вещи, наскоро глотают полуостывший чай, жуют с хлебом колбасу.
– Ну, что ж, братишка Коля, можешь с нами бежать?
– Куда?
– В Париж, вьюнош, в Париж! – бабьим голосом притворно-весело Павел Федосеич, но выпуклые глаза его тревожны.