– Я еще жив! Не подходи!.. Завтра! Может быть, завтра также и меня. Завтра…
Но собачьи хвосты растут-растут, крутятся, хлещут, они захлестнут его, они задушат. Стра-а-ашно…
– Милый, я здесь, – говорит не Мария-дева, а просто сестра Мария, – я с вами, я люблю вас. Мой муж, Дмитрий Панфилыч, помер.
Глава 11. Либо смерть, либо Россия
В конце февраля тифозная эпидемия остановилась. Ликвидация Северо-Западной армии, затихшая-было во время эпидемии, развернулась в полной силе. Выдавали расчет с большими вычетами за продукты, за обмундировку, выдавались аттестаты о службе. Николай Ребров каким-то чудом окончательно оправился. Он напряженно занимался в канцелярии с раннего утра до глубокой ночи. Он слаб, тощ и бледен, волосы на бритой голове вырастали медленно, от носа к углам рта пережитое пропахало две резких вечных борозды, веселые быстрые глаза стали задумчивы, строги, умудренны: они так недавно глядели на смерть.
Состав писарей новый. Прежние бежали или умерли. Умер и хохол Кравчук. Умирая, молился об Украине, о матери: «Ой, мати, мати», о своей жене Гарпине. Трофим Егоров, приятель Кравчука, похоронил его в лесу, версты за три от дома баронессы. На могиле поставил большой чисто струганый крест. На кресте надпись:
«Господи, прими духъ твой смиром».
«Здесь покоится унтеръ-офицеръ штабной писарь Кравчукъ Анисимъ, пострадавшiй за веру и отечество, который где-то изъ подъ Кыеву. 17 февраля 1920 года. Аминь».
Урвав свободный час, Ребров с Трофимом Егоровым пошли на могилу. Навстречу им, или опережая их, попадались бывшие солдаты армии Юденича и русские мужики.
– Куда, братцы?
– Куда глаза глядят, – с горечью отвечали они. Их вид был злобно-покорный, как у людей, приговоренных к многолетней каторге, утомленные их глаза с ненавистью озирались по сторонам. – А не знаете ли, где тут фольварк Шпильберг?
– Были мы у Ганса, чухна такой есть, мыза у него. Ну, прижимист, чорт: за хлеб, говорит, ежели, работайте. Вас много, говорит, тут шляется. А придется, придется дарма работать: есть-пить надо… Эх, братцы…
– Мы, как челноки: угнало нас бурей с родных песков, прибило к чужому берегу, посадили нас на привязь, а вот теперь и причалы обрезали: плыви, кто куда желает… Эх, жисть!
Эти надрывные вопросы стукались в сердце юноши, как комья земли в крышку гроба.
А вот и могила: крест с венком из хвой. На прибитой жести земляком покойного, ветеринарным фельдшером, старательно написано:
"О другъ поверь мне изъ-за гроба
Твой другъ остался здесь живой
А изъ холодного сугроба
Не увидать земли родной.
Но все пройдетъ, настанетъ лето,
Певунья птичка прилетитъ,
И мне несчастному, о, где-то
Придется голову сложить…
Юноша перекрестился, минуту постоял с опущенной головой, прочел стихи и, неожиданно для самого себя, вдруг заплакал.
– Колька, что ты? – растерялся Трофим Егоров. – О чем ты это?
Юноша с трудом оторвал ладони от лица и чрез озера слез радостно взглянул на солдата:
– О себе, Егоров, о себе, – сказал он, выдыхая слова. – Кравчук зарыт, а надо мной нет такого креста, и я живой. Ему не видать больше родины, а я увижу. Уви-и-жу! Егоров, ты любишь Россию, родину?
– Она баба, что ли? Хы, смешно, – и лицо солдата раскололось пополам улыбкой.
– Дурак ты, – сказал Ребров.
Лицо Егорова вмиг срослось, он отвернулся и засопел. Он за последнее время состарился лет на десять: бритый, согнувшийся, обрюзгший, был похож на старуху с запавшим ртом.
– Конешно, тоскую по домашности, – обиженным голосом сказал он.
– Бежим, Егоров!
– Куда? В Рассею? Бежим, Колька, – и узенькие глаза солдата совсем сложились в щелки. – А как здохнем, окочуримся, али замерзнем на озере?
– Пусть. Либо смерть, либо Россия!
Они возвращались домой в радостном молчании. Были сизые сумерки, воздух мягок и пахуч: зима последние доживала сроки.
Глава 12. Взбитые сливки и яйца с перцем.
Генерал чувствовал себя значительно бодрее, должно быть, баронесса откормила его взбитыми сливками, костыль давно заброшен, глаза помолодели, голос стал уверенней и крепче. Генерал дождался, наконец, известий от семьи. В Париже все благополучно. Париж живет во-всю. Со всех сторон с'езжаются туда финансовые тузы и сорят награбленным на войне золотом. В Париже шумно, шикарно, весело, но если б знал генерал, с какими лишеньями существовала там его семья. Впроголодь, в долг, с униженьями, с нищенской экономией в каждом франке, в каждом сантиме, вплоть до того дня, когда генеральше, чрез поручительство какого-то благодетеля, удалось получить в Лионском кредите чек на 5.000 франков.
Генерал тоже получил здесь изрядный куш ликвидационных, выписал Нелли из Юрьева золотые часы, и Нелли время от времени заходит в комнату генерала, чтоб почитать ему на ночь. Вот уже неделя, как генерал перестал по ночам молиться и лить слезы пред походным своим образком. Генерал теперь спит спокойно, улыбчиво, генералу снятся сполошные соблазнительные сны.
– Ах, Нелли… Какой я видел сегодня сон… Будто бы вы и я идем к морю, в Крыму, конечно… Зной, солнышко, виноград… Сбрасываем с себя одежду и прямо в волны.
Он рассказывает дальше, смачно покрякивает, на забористых местах целует концы пальцев, хихикает. Нелли кричит:
– Врете, врете, ваше превосходительство! – и заливисто хохочет в белый фартук.
Генерал, хихикая и подрыгивая ногами, треплет ее за пухлый раздвоенный подбородок, гладит шею и пониже и сует за корсаж теплую, согревшуюся в потертых брюках монету – царский рубль.
– Ах, представьте, баронесса, – говорит он, проглатывая два сырых с перцем яйца, – удивительный я видел сон. – И с изящными манерами, в изящных словах рассказывает ей какой-нибудь нецензурный анекдот, ловко замаскированный светскими пошлостями.
Баронесса сдержанно смеется, баронесса смеется громко, баронесса помирает от хохота, на румяных ее щеках краска еще больше густеет, она грозит усыпанным бриллиантами мизинчиком и кричит красивым контральто чуть-чуть в нос:
– Вы, генерал, неисправимы!..
– Прелестно, прелестно, – приятным баритоном подхватывает ротмистр Белявский и слегка аплодирует холеными ладонями. – Ваше превосходительство, а ну-те еще что-нибудь… Вам этот жанр необычайно удается… Баронесса, разрешаете?
Хозяйка, прищуривая кокетливо глаз, кивает головой:
– Продолжайте, продолжайте, генерал.
Она через самовар бросает взгляд в трюмо и незаметным движением руки поправляет сбившуюся от хохота прическу.
Сыр, анчоусы, лафит, какао, анекдоты, хохот.
– А вы не думаете, ваше превосходительство, омолодиться в Париже? – весьма почтительно, но сплошь в зазубринах, звучит голос ротмистра. – Я прочел статейку… Поразительные эффекты… Наш соотечественник, доктор Воронов… Еврей, а Воронов… Странно… По крайней мере, так пишет «Фигаро»… .
– Еврей?.. Ни за что!.. – утерев салфеткой губы, крикнул генерал. – А кроме того мне пришлось бы жениться на другой… Генеральша моя выходит в тираж, так сказать, в погашенье…
– Но ведь и ей можно омолодиться, – играя глазами, замечает хозяйка.
– К сожалению, баронесса… – щелкнул шпорами под столом ротмистр и чуть поклонился. – К сожалению, по некоторым физиологическим особенностям прекрасного пола, это невозможно.
– Да что вы?! – всплеснула она руками. – Ах, как жаль, – но тут же спохватилась. – Впрочем… это как будто преждевременно, – и обменялась сокровенным взглядом с ротмистром Белявским.
Ложась спать, генерал говорил горничной, приготовлявшей ему постель:
– А что, Нелли, ежели я омоложусь, и стану при генеральском чине мальчишкой-сорванцом, вы пошли бы за меня замуж?
– Я даже совсем не понимайт, что есть омолодиться, – оправляя подушки, сказала она.
– Ах, не понимайт? – ей в тон фистулой прогнусил генерал. – Приходить ко мне читать сегодня и ви пойметь…
Краснощекий ротмистр Белявский ад'ютантом при генерале теперь не состоял, его сменил прежний ад'ютант поручик Баранов, окончательно выздоровевший и окрепший в великолепном американском госпитале. Генерал этому рад: он любил Баранова за его прямоту, за русский дух, за высокие служебные качества. Был рад и Николай Ребров: поручик тоже нравился ему: «Джентльмен… Но очень несчастный» – подумал про него юноша.
Ротмистр же Белявский весьма уютно устроился при баронессе. Что ему армия? Плевать ему на армию: баронесса достаточно богата, обворожительна, несмотря на свои тридцать восемь лет, и дала согласие быть его женой. Чихать ему на генерала, на этот старый лапоть ликвидированной армии. Ха! Армия!.. Чихать ему и на поручика Баранова, на этого длинноухого осла, преждевременно состарившегося мальчишку, который едва не врос корнями в милое, но легкомысленное сердце баронессы. Ха-ха! Пусть-ка она полюбуется на поручика Баранова теперь, после тифу… Красавчик… Бон-виван.
На самом же деле поручик Баранов далеко не был так безобразен, как это рисовалось ротмистру Белявскому. Напротив: он высок, осанист, строен, красивая гладкобритая голова в шелковой тюбитейке откинута назад, все тот же крепкий английский подбородок, все тот же строгий, чуть искривленный застывшим сарказмом рот.
Однажды, выбрав время, он вечером направился с визитом к баронессе. Топился камин, Мимишка сорвалась с бархатной подушки и с серебряным звонким лаем кинулась на гостя, баронесса отложила книгу и кокетливо сказала: – Ах!.. – Между ними произошел такой разговор:
– Ах, как неделикатно с вашей стороны, поручик, приехать неделю тому назад и не показывать глаз.
– Простите, баронесса, но… мне хотелось вас застать одну.
– Ах, вот что?.. Ну, да, его нет… Разве его присутствие вас стесняет?