А тот побитый, щупленький, из какой-то бригады, офицерик подвязал платком скулу, конечно – флюс – и чуть-чуть прихрамывал.
Стал волочить ногу и бравый генерал, начальник дивизионного штаба, где служил Николай Ребров. Однако не любовные утехи поразили превосходительную ногу, нога испугалась общего положения дел армии, и вот – решила бастовать. Генеральский подбородок спал, кожа обвисла, как у старого слона, обнаружилась исчезнувшая шея и красный воротник сделался свободен.
Генерал получил, одно за другим, два донесения с мест. Читал и перечитывал сначала один, потом совместно с ад'ютантом при закрытых дверях. Выкурил целый портсигар, нервничал, пыхтел, нюхал нашатырный спирт, стучал по столу кулаками:
– Мерзавцы! Я этого не позволю… Вешать негодяев!
Первое донесение – о невозможности бороться с большевистской пропагандой и первом побеге группы солдат в Русь. Второе – о начавшейся среди армии эпидемии брюшного тифа.
– Да, генерал, да, – проговорил ад'ютант. – Не хотелось мне огорчать вас, но вот еще сюрприз: эстонское правительство официально заявляет о своем намерении вступить в переговоры с Советским правительством. Даже назначен срок – январь будущего года. Место – Юрьев.
Генерал побелел, покраснел и стал ловить ртом воздух.
– Откуда, откуда это? – задыхался он.
– Хотя эти сведения «по достоверным источникам», как пишет газета, но я думаю, генерал, что на этот раз правда.
– Послушайте, поручик! Это ж невозможно, это ж невозможно… – и генерал схватился за голову. – Тогда в каком же положении окажется здесь наша армия?
Ад'ютант саркастически улыбнулся и сказал:
– В положении разлагающегося трупа, который начинает беспокоить обоняние хозяев…
– А вы, поручик, как-будто… как-будто…
– Впрочем должен вас успокоить, генерал, – быстро изменил ад'ютант тон и выражение лица, – эстонское правительство просто-напросто желает себя вывести из состояния войны с Советской Россией…
– Тьфу! С Совдепией!
– Что же касается признания ее, то…
– Этого еще не доставало! – стукнул генерал пустым портсигаром в стол.
Прапорщик Ножов весь преобразился. Глаза его горели, он походил на сумасшедшего. Иногда пропадал на два дня, являлся измученный, но всегда бодро говорил юноше, таинственно подмигивая:
– Дело на мази. Пропаганда работает. Агитационная литература поступает исправно. Нате-ка вам, товарищ… – он совал ему под подушку пачку листовок. – Необычайно талантливо. Прочтите, и – в дело… Сумеете? Только – молчок…
Как-то мрачною снеговою ночью повторилось то же: легкий стук в окно. К подушке юноши склонилась во тьме встрепанная голова:
– Ну, милый Коля, теперь прощай. – И Ножов навсегда исчез.
Приближалось Рождество. Письма от Вари не было. В душе все настойчивей вставал образ Марии. Юноша грустил. Перед праздниками ему дали вторую нашивку. Писаря прониклись к нему теперь искренним уважением и потребовали вспрыски. Николай Ребров первый раз в жизни напился пьян. Он был красноречив и откровенен, говорил о Варе, о том, что никогда-никогда не встретит ее больше, много говорил о сестре Марии, о милой далекой родине. Ах, если б крылья!..
– А вот я, братцы, совсем напротив, – улыбался Масленников, румянобелым низколобым лицом и закручивал усы в колечки. – В здешнем крае ожениться думаю… Потому эта кутерьма в России протянется, видать, еще с год. А тут предвидится эстоночка, Эльзой звать… И вот не угодно ли стишки…
– Братцы, слушай… Ты! Кравчук!
– А ну его к бисовой суке! – плакал хохол, сморкаясь и кривя губы. – Ой, Горпынка моя… И кто тебя, ведьмину внучку, там, без меня, кохает…
– Брось, пей!.. Все кохают, кому не лень… Братцы, слушай! – Масленников вынул записную книжку, откинулся назад и в бок, прищурил левый глаз, стараясь придать лицу значительность. – Например, так… – он откашлялся, и начал высоким, с подвывом голосом, облизывая губы:
О, моя несравненная девица
Превосходная Эльза юница
Мы гуляли с вами по лесам
И по зеленым лугам
Ваши груди в аромате, как анис,
И любит вас старший писарь
Масленников Денис,
Чего и вам желаю.
– Какая же она юница, раз она вдова и ей под сорок? – глупый стишок! Никакой девицы в ней не усмотреть, – проговорил задирчивый, с маленькими усиками, питеряк Лычкин.
– Что-о?! – и Масленников сжал кулак. – А ты ейный пачпорт видал?!
Писаря ответили дружным ржаньем, даже слеза на хохлацком носу смешливо задрожала и упала в пиво.
– Все видали, все до одного!.. Ейный пачпорт…
– Даже читывали по многу раз…
– Даже после этих чтеньев я две недели в больнице пролежал. Не баба, а оса… Жалит, чорт!..
Началась ругань, потом сильный мордобой. Николай Ребров помнит, как он бросился разнимать, как его ударили по затылку и еще помнит чьи-то вошедшие в его мозг слова:
– А сестра Мария, слыхать, обженихалась.
Глава 6. У поручика Баранова.
Николай Ребров за два дня до Рождества зашел поздно вечером к ад'ютанту, поручику Баранову, снимавшему комнату у управляющего имением, эстонца Пукса. Его впустила маленькая женщина с сердитым ничтожным лицом.
– Погодить! Шляются тут. Тьфу!.. Тибла! – и удалилась.
Через минуту Николай Ребров стоял на вытяжку пред ад'ютантом.
– Что угодно? – сухо спросил поручик и приподнялся с кушетки. Он был в одном белье и шинели, в руках газета.
– А, это ты, Ребров? Садись.
– Мне бы хотелось, господин поручик, на праздник в отпуск. Дней на пять.
– Ладно, могу. А ты не удерешь.
– Что вы! Нет…
– А почему? – и поручик, быстро откинув голову назад, прищурился. Юноша мял в руках картуз. Поручик вздохнул и щелкнул рукой по газете: – Вот!.. Плохо, брат… Парижская «Фигаро». Плохо пишут из деревни. Колчак бежит. Бежит!.. – он схватил валявшийся на полу сюртук, достал платок и громко высморкался. – Я не понимаю… Хоть убей не могу понять, чем они, дьяволы, берут?.. То-есть… Поразительно… Что?
– Да-а, – произнес юноша, – но я думаю, что большевикам не укрепиться.
– Ого! – желчно воскликнул поручик, торопливо шагая от стены к стене, шинель моталась, шелестя подкладкой и оборваная штрипка кальсон волочилась по полу. – Да еще как укрепятся-то. А штык-то на что? Они умеют править… Это тебе не Керенский, чтоб ему на мелком месте утонуть!
– Да-а, – опять произнес юноша. И вдруг с языка полезло. – А вы не знаете, господин поручик, аккуратно ли работает в Юрьеве почтамт?
– Что? – поручик на мгновенье остановился, бессмысленно и как бы спросонья глядя на юношу. – Людей нет! Понимаешь ты, людей нет в России. Где люди? Ну, скажи. Где? – Он подскочил к юноше и, размахивая руками, кричал ему в лицо. – Где люди?! есть или нет? Что? Что?! – Николай Ребров попятился. – Гибнет все, – вдруг переменив тон, тихо сказал поручик и с сокрушением закачал головою: – Гибнет… – Потом, волоча штрипку, он ушел за ширму, залпом выпил стакан вина, прикрякнул, сплюнул. – А ведь я римских классиков в подлиннике читаю! Речи Цицерона, всего Гомера! – кричал он из-за ширмы. – Да и по естественным наукам запасец у меня большой. Я ведь когда-то к кафедре готовился. А теперь я что? Где мой отец? Где моя мать-старуха? Наверное, заложниками у большевиков. А где моя родина? Я и сам не знаю, где, – опять послышалось за ширмою, как булькает в стакане вино. Поручик крякнул, сплюнул и вышел, потрясая кулаками: – О чорт!.. Чорт!.. – Смуглые, крепкие щеки его тряслись, глаза прыгали. – Да, баста, баста!.. Теперь все кончено… И другой раз… вот взял бы это, – он схватил со стола револьвер, покачал им в воздухе и, бросив, махнул рукой: – Э-эх…
Он закрыл глаза, приложил ладонь к вспотевшему лбу и долго стоял с опущенной головой, покачиваясь. Потом быстро повернулся лицом к Николаю Реброву, вскинул голову и крепко спросил в упор:
– Ножов – большевик?.. Только откровенно…
– Я не знаю…
– Ты знал о его побеге?
– Никак нет. Но догадывался.
– Почему не донес?
– Виноват.
Поручик рывком выдвинул ящик письменного стола и, подбежав к юноше, ткнул ему в нос какими-то бумагами:
– Вот! Знакомы? В девятой роте… Носил? Читал?! Читал, спрашиваю я?!! – заорал он. – Ты знаешь, мальчишка, что не сегодня-завтра будет приказ за пропаганду – петля?!
Николай Ребров вдруг почувствовал, как от его головы отхлынула вся кровь, он пошатнулся. Скрипнула дверь. Поручик запахнул полы шинели. В щель раздалось мышиное:
– Пожальста не кричить… Козяйн не любит… Тихо! – и дверь захлопнулась.
Поручик что-то промычал, потом вынес из-за ширмы четверть вина, подал в руки юноше стакан:
– Держи, пей.
– Я, господин поручик, не пью…
– Что? – Он выпил сам, поставил четверть в угол и накрыл горлышко, как шапкой, опрокинутым стаканом. – Скажи, умоляю тебя… Не бойся… По чистой совести… Клянусь… Ну, как настроение наших солдат? Ведь мы же, в сущности, ни черта не знаем. Так, хвостики. Что они говорят, что думают? Нет ли заговора против господ офицеров? Одному нашему едва не перешибли ногу. Слыхал? В окно генерала хватили кирпичом… Что же это? А? – поручик говорил быстро, задыхаясь и встряхивая головой, кисти рук играли то запахивая, то распахивая полы залитой вином шинели. – Говори, говори, не бойся… Умоляю… Что? Что?
Николай Ребров молчал. Губы его дрожали, и сквозь нежданные слезы дрожало все. Но он все-таки разглядел болезненно-скорбное выражение лица поручика, он почувствовал резкую смену его настроений, раздражительность и нервность. Да не сумасшедший ли перед ним, или только несчастный, потерявший под ногами почву, человек? Ему стало страшно и вместе с тем жалко поручика Баранова.
– Вы успокойтесь, – сказал он, – кажется, пока все обстоит благополучно. Вы очень устали.
Поручик Баранов, пошатываясь, подошел к столу, расслабленно сел в кресло и, схватив руками голову, облокотился. Николай Ребров тихонько пятился к двери, не сводя глаз с широкой, согнувшейся спины начальника.