Пейзаж — страница 8 из 20

— Что ты с ним нянчишься? — осведомился он.

Второй переложил Седьмого на кровать и приподнял тряпку на ноге. «Он всё-таки живой человек, нельзя так жестоко. Смотри, рана на ноге загноилась, видишь, личинки. Если ты хочешь, чтобы он остался жив, нельзя, чтобы он спал под кроватью. Там душно, влажно и полно насекомых». Отец скользнул взглядом по фигурке Седьмого и холодно ответил:

— Он мой сын, а не твой, не тебе меня учить!

— Именно, он твой сын и мой брат, поэтому я и прошу тебя заботиться о нём получше, — возразил Второй и тут же схлопотал оплеуху.

— Я смотрю, учёба впрок не пошла, отчитывать отца вздумал! Пошёл вон!

Второй, возмущённо зыркнув на отца, вскочил на ноги и вышел. Седьмой, ясное дело, забрался обратно под кровать. Он ворочался и ворочался, его подстилка сбилась в ком, и он прижался к этому комку, представляя, что это Второй его обнимает.

С тех пор Второй старался больше заботиться о Седьмом. За столом нарочно садился с ним рядом и то и дело подкладывал ему в тарелку овощей. До этого Седьмому приходилось довольствоваться исключительно рисом, несмотря на то что почти все овощи на столе появлялись там благодаря ему.

Однажды зимой — Седьмому тогда было около двенадцати — мать заявила, что близнецы в этом возрасте уже приносили домой клубни лотоса с пруда, а Седьмой по-прежнему притаскивает какие-то объедки и огрызки.

— Ну и что, — возразил Второй, — что нашёл, то и съедим.

Сяосян тут же капризно потребовала:

— Мама, а я хочу поесть корней лотоса!

— Завтра схожу! — тихонько сказал Седьмой.

Назавтра весь день дул ледяной ветер. Выйдя на улицу, Седьмой сразу продрог до костей. Склонившись под порывами ветра, он зашагал вперёд, в маленькой бамбуковой корзинке лежал холщовый мешок. По дороге он прикидывал, к какому пруду лучше пойти. Лицо покраснело от ветра, а левая щека распухла в том месте, которое он отморозил. Седьмой ни в коем случае не думал, что сегодня какой-то особенно тяжёлый день, он уже привык к такой жизни. Если бы вдруг, паче чаяния, выдался день, когда он мог бы спокойно отдохнуть, он бы, наверное, испугался, не случилось ли какой беды. У железной дороги он повстречал Гоугоу. Девочка шла прямо против ветра и громко пела. Слова той песни Седьмой запомнил на всю жизнь: «Прекрасней нет Гаваны, здесь я в родных стенах! В окне сияет солнце, а выйдешь — всё в цветах!».[13] Гоугоу всегда пела один куплет, и Седьмой вновь и вновь думал о том, как было бы хорошо уехать в Гавану, чтобы крыльцо твоего дома утопало в цветах… Оба ужасно завидовали жителям столь прекрасного города.

Пруд с лотосами уже осушили, и взрослые явно успели тщательно всё перекопать. Седьмой обошёл пруд кругом, разглядывая дно, а потом быстро скинул холщовую куртку и брюки и сиганул вниз, всё произошло так внезапно, что Гоугоу не смогла его удержать. Грязь на дне была Седьмому по грудь, всё-таки он был ещё совсем малец. Перепугавшись, он начал истошно кричать: «Помогите! Скорей, позови кого-нибудь!»

Слава богу, мимо как раз проходила группа школьников, вместе ребята вытащили его и отнесли в коровник неподалёку. В том коровнике жил одноглазый старик. Увидев Седьмого, он сразу налил ему кружку кипятка. Мальчик дрожал всем телом. Гоугоу строгим голосом, как взрослая, велела Седьмому снять всю испачканную одежду. Он снял, натянул на голое тело какую-то холщовую рубашку и штаны и зарылся в кучу сена в углу, поближе к одноглазому старику. Гоугоу взяла грязные вещи и пошла к реке. Она шла против ветра, вся скрючившись, как креветка, постепенно её фигурка становилась всё меньше и меньше. Постирав одежду, Гоугоу разложила её сушиться над жаровней в коровнике. Всполохи огня освещали её лицо красным, глаза сверкали, словно драгоценные камни в карминной оправе. Седьмой не мог отвести от неё глаз. На улице бушевал ветер, деревья скрипели и трещали, время от времени раздавался пронзительный свист. Вдруг Седьмой почувствовал, что его глаза намокли. Он был так счастлив, что хотелось плакать. Взгляд Гоугоу случайно скользнул по нему, и Седьмой поспешно придал лицу обычное выражение. Он никогда и никому не показывал, что у него на душе. Никто не должен был догадаться, о чём он думает.

Одежда высохла только затемно. Седьмой натянул её и пробормотал: «Как же хорошо… тепло».

В глубине души он понимал, что чудом избежал беды. Когда они уходили, одноглазый старик, вздохнув, достал откуда-то два корневища лотоса и дал каждому по штуке.

Обратно шли молча. Дойдя до развилки, где каждому в свою сторону, Гоугоу протянула свой лотос Седьмому:

— У нас дома не едят лотосы, — объяснила она. Седьмой молча взял лотос и бросил в мешок.

— У тебя всегда такой вид, будто что-то случилось, но мне ты ничего не рассказываешь! Почему? — спросила она.

Он долго мямлил что-то в ответ и наконец пообещал:

— Завтра расскажу, хорошо?

Стоило ему зайти в дом, Сяосян заверещала:

— Папа! Мама! Приёмыш пришёл!

Мать подлетела и больно схватила за ухо:

— Тебе ещё хватило совести вернуться? Тоже мне — хорош, болтался целый день невесть где, Второй посреди ночи пошёл на пруд тебя искать!

Не успев опомниться, Седьмой получил затрещину — уже от отца.

— Ты что, ещё не сдох? Чего домой явился? На железной дороге перил нет, пошёл бы лёг под поезд — всё лучше, чем вся семья будет ночь не спать из-за какого-то мелкого клопа! Ты что, думаешь, мы все тут прохлаждаемся, как ты?

Отец бранился и бранился, а когда надо было дух перевести, начинал бить. Седьмой молча терпел. Он привык молча терпеть побои. Обычно в это время он думал, кого изобьёт первым, когда вырастет: отца или мать? Но в этот раз он представлял красные всполохи пламени в коровнике, и среди них — лицо Гоугоу, её глаза. Его странное спокойствие ещё больше распаляло отца.

— Ты посмотри на него, папа, он ещё улыбается! — встряла Сяосян.

Тут отец со всей силы ударил Седьмого по ноге, и тот рухнул на землю как подкошенный. Красные всполохи перед глазами превратились в клубящееся красное облако, в котором рассеялось и растворилось всё: люди, предметы, звуки… Рот мальчика сам собой искривился в улыбке.

Нога покраснела и распухла так, что Седьмой не мог сделать ни шагу. Так что три дня он пролежал под кроватью не шевелясь. Перед глазами всё так же клубилось красное облако, на душе было очень спокойно. Пару раз Второй подходил к кровати и звал его, мол, пойдём в больницу, но Седьмой отвечал:

— Я отдыхаю.

На четвёртый день отец возмутился:

— Где это видано, чтобы кто-то из моих сыновей по нескольку дней лежал дома!

Мать наклонилась и крикнула под кровать:

— Смотрю, ты снова барчуком себя возомнил! Не пойдёшь сегодня собирать мусор — не получишь ни крошки!

Когда родители ушли на работу, Седьмой вылез из-под кровати и поковылял на улицу. Долго ли, коротко ли, дошёл он до железной дороги, где в прошлый раз повстречал Гоугоу. Сел на рельсы и стал ждать, размышляя, что сказать Гоугоу. Ждал он долго, но она так и не появилась, пришлось идти собирать объедки по переулкам.

Обратно он шёл мимо коровника. Ему захотелось снова повидать одноглазого старика, снова зарыться в кучу сена и смотреть, как танцуют красные всполохи. Увидев Седьмого, старик явно удивился.

— А где девочка, которая была с тобой? — спросил он.

— Она не пришла. Я её ждал-ждал… — ответил Седьмой.

— Скажи, за последние два дня ты её видел?

— Я болел, не выходил на улицу.

— Позавчера днём одну девочку переехал поезд, уж не знаю, она ли это.

Седьмой помертвел. Да пусть все девочки на всём белом свете умрут, Гоугоу не может умереть! Он помчался к железной дороге так быстро, как только мог. На бегу он завывал: «Гоугоу, Гоугоу!» — протяжно и отчаянно, словно голодный волк.

Там уже не было следов крови. Только внизу, под железнодорожной насыпью, лежала ручка от бамбуковой корзинки с косичкой из белой марли. Эту косичку когда-то давно Гоугоу повесила на корзинку для красоты, Седьмой своими глазами видел, как она её плела.

Гоугоу исчезла навсегда. Седьмой тяжело заболел, почти неделю провалялся в беспамятстве. Выхаживать его встало семье в копеечку. Все деньги, на которые отец обещал купить Дасян и Сяосян по шейному платку, близнецам по паре сандалий, а матери — нейлоновые чулки, даже деньги на наручные часы, которые Старший откладывал несколько лет, — всё до последнего ушло на лечение Седьмого. Все ходили подавленные и избегали даже смотреть на младшего брата. Даже Старший хмурился и всё время молчал.

С тех пор Седьмой каждый день ходил собирать объедки к железной дороге, туда, где они раньше гуляли с Гоугоу. Дойдя до того места, где она погибла, он молча сидел там минут десять. Он пытался рассказать Гоугоу обо всём, что было у него на душе.

* * *

На нынешнего Седьмого, мужчину двадцати восьми лет, те восемь лет, когда он бегал по улице и собирал объедки и мусор, наложили огромный отпечаток. Тогда он мог в своё удовольствие вспоминать Гоугоу, тогда он был одинок и принадлежал только себе.

Когда он после окончания института вернулся домой, то уже на второй день ноги сами принесли его на берег чёрного, почти высохшего пруда. Всё изменилось до неузнаваемости. Там, где раньше были огороды, теперь понастроили зданий разной высоты. Он уже не мог понять, какая улочка куда ведёт. Только одно место Седьмой узнал бы с первого взгляда, несмотря на любые перемены. Он приходил туда просто посидеть в одиночестве. Гоугоу сейчас было бы уже тридцать, думал он. Она могла бы стать его женой. Ну и что, что она на два года старше, разве это важно? Это же Гоугоу, старше на десять лет, пусть даже на сто — какая разница! Но ей вечно, вечно будет четырнадцать.

Рельсы ползли вдаль, то переплетаясь друг с другом, то расползаясь в стороны, словно дождевые черви. Седьмой не знал, откуда они пришли и где окажутся потом. Ему часто казалось, что такой будет и его судьба.