Пейзаж с падением Икара — страница 5 из 29

***

Чтобы остыть, я вышел на улицу, накинув на плечи украденное пальто. Долго шатался без цели, потом направился к реке — увидеть мост.

Честно говоря, с мостами у меня особые отношения — только не смейтесь, пожалуйста, — я панически боюсь ходить по ним. Перейти реку по тонкому льду для меня гораздо проще, чем по мосту. Этот нелепый, нелогичный страх появился у меня в семь лет…

Как сейчас помню: мы с друзьями, Димой и Леней, решили прогулять математику. В соседнем поселке в тот день открылась выставка комбайнов, и, чтобы скоротать время, мы отправились туда.

Мы шагали по тропе, толкались, бились рюкзаками. Ступив на старый деревянный мост, я спросил:

— Этот мост называют Тихим. Но почему? Он же скрипит, как треснувшая мачта. Того и гляди развалится.

— Нет, — сказал Леня, хохоча, — он скрипит, как суставы моего деда.

— Он скрипит, как голос нашего завуча! — подхватил я, и мы стали выдумывать сравнения — одно другого глупей — чтобы описать скрип.

— Его назвали Тихим из-за странной смерти, — сказал Дима. Вид у него был предельно серьезный, и мы перестали хихикать.

— Ты о чем это?

Дима оперся на канатные перила, посмотрел вниз, плюнул в воду.

— Здесь человек умер.

— Какой человек?

— Человек, которого не слушали.

— Что?

Дима был самым старшим из нас, к тому же благодаря щербинке между передними зубами он дальше всех плевался — поэтому мы очень его уважали. Он долго молчал, словно раздумывая, потом махнул рукой и пошел дальше.

— Нет, вам рано еще это слышать.

— Что? Что слышать? Ну рассказывай! Кто здесь умер?!

Интригу он умел создать и паузу выдерживал невозмутимо — мы семенили за ним, умоляя продолжить. Наконец, поломавшись для солидности, он сделал вид, что мы его достали, и сам с удовольствием начал рассказ:

— Там, за холмом, когда-то жил человек. Звали его… м-м-м… Кира!

— Кира? Что за девчачье имя? — сказал Леня, хихикая. — Неудивительно, что он умер. Я бы тоже умер, если б у меня было такое дурацкое имя. Кира! Ха!

Дима залепил Лене звонкого леща; Леня проглотил усмешку и умолк.

— Так вот, — продолжил Дима, — Кира был проклят. Типа с рождения. Когда он родился, врачи не услышали его плача. И даже когда он научился говорить, его никто не слушал. Нет, все было не так уж и плохо, а местами так вообще зашибись: предки любили его, у него даже были друзья, но когда он начинал говорить — слова его как будто отскакивали от людей. Иногда он видел это, типа как в кино: буквы вылетали изо рта, стукались о невидимую стену и прям вот на осколки рассыпались, как стекляшки. Когда он вырос, стало вообще невмоготу: слова причиняли ему боль. Вот начинал он говорить о чем-то важном, типа о смысле жизни там и вообще о всяких важных штуках, и вот тут появлялось такое вот ощущение, знаете, как будто он типа йог, и типа босиком идет по битому стеклу. Он, конечно, страдал из-за этого ващ-ще очень сильно, но потом привык. Ведь мы все привыкаем к неудобствам, — Дима выдержал внушительную паузу. — И вот тут-то была главная закавыка. Он типа решил, что все люди такие — все мучаются из-за слов, поэтому молчат, а если типа и говорят, то о всякой фигне. Потому что фигня не причиняет боли, сечете? И так он и жил – типа молча. Но все изменилось, когда он встретил немого.

— Что? Что изменилось? Ну говори уже!

— Он типа возвращался с работы. Шел себе, никого не трогал, под ноги себе смотрел. И вдруг такой слышит! Женский голос — и женщина, значит, как будто разговаривает с кем-то — но Кира другого голоса Кира не слышал. И это было так странно! Он осмотрелся и увидел двух людей. Было темно, они стояли в желтом свете фонаря. И, значит, девушка эта улыбалась. Знаете, так улыбаются девчонки, когда втюрятся в кого-то. Она глядела на пацана, а он размахивал руками, типа как оркестром дирижировал. Невидимым оркестром. «Он немой», — понял Кира и еще долго наблюдал за ними. Немой не мог издать ни звука, сечете? Но вот эти вот его жесты, - Дима изобразил жесты немого, - его ладони, пальцы, вот это все, складываясь в знаки, все эти жесты заставляли девушку слушать… Немой мог выразить себя. Одним только жестом. И каждое его движение что-то значило. Фиг знает, о чем Кира подумал тогда; наверно, позавидовал немому. И вот – тем же вечером он пришел на этот мост и просто смотрел в воду. Типа как философ, таскал свои тяжелые мысли в голове. Потом снял очки и положил на край — типа собирался ложиться спать — перелез через вот этот вот самый парапет и прыгнул. Вот прям вот так – фигак! – взял и прыгнул. — Дима снова замолчал, разжигая наше любопытство. — И все бы ничего, если бы ни одна странность.

— Какая странность? — Шепотом спросил Леня.

— Он-то прыгнул, но всплеска – ц-ц! – не было, — сказал Дима так спокойно и буднично, что стало еще страшнее.

— И все?

— Нет, не всё. С тех пор этот мост и называют Тихим. И с тех пор считается, что каждый, кто, переходя по мосту, услышит всплеск — такой типа «шмяк», удар тела о воду — тот разделит участь Киры… проклятие перейдет на него: неуслышанные слова будут причинять ему физическую боль. А снять проклятие он сможет только одним способом: если донесет до людей историю Киры, сделает так, чтобы всплеск услышали все.

Для взрослого эта история, конечно, звучит, как нелепая байка. Но ведь я был ребенком — я верил в привидения, зубных фей, доктора Джекила и мистера Хайда. Всю ночь я не спал, представляя себе страдания человека, которого никто не слышит (или не желает слышать). Действительно: глухонемой может общаться жестами… но каково это, когда ты вроде бы нормален, но при этом каждое твое слово осыпается под ноги стеклянным крошевом?

Страшилка о Кире так глубоко въелась в мое мышление, что я зажимал ладонями уши, когда ступал на Тихий мост. Поход в школу и домой стал для меня испытанием. Другого пути не было — только треклятый мост соединял поселки. Я до сих пор помню, как, спотыкаясь, несся по нему, чувствуя холод в спине. Каждый раз мне казалось, что раздался всплеск — и звук этот словно сбивал с ног. Я был так напуган, что, прибежав домой, не разуваясь, пачкая ковер, спешил в комнату, хватал маму за подол платья и кричал:

— Это я! Я! Твой сын! Я вернулся!

Мама удивленно смотрела на меня, улыбалась.

— Зачем ты кричишь так? Я слышала, как ты вошел.

От этих слов ее внутри закипала радость. Я чувствовал такое облегчение и счастье, как будто был на волосок от смерти, но выжил, победил. И чтобы закрепить результат, я весь день ходил за ней и высказывал свое — собственное — мнение! И чтобы она меня точно услышала, я не просто говорил, но оррррал во всю глотку!

— Мам, мы сегодня Чехова проходили! Читали «Учителя словесности». Я так смеялся. Особенно мне понравился Ипполит Ипполитыч! Он такой смешной — все время говорит глупости!

Маму так утомляли эти мои излияния, что уже через семь минут она падала в кресло, закрывала глаза ладонью и говорила:

— Хорошо, хорошо, сынок, а теперь иди — поиграй.

И я, счастливый, бежал на футбольную площадку, где вопил, как Шаляпин — так, чтоб все меня слышали.

Отца очень веселила моя доверчивость. Я имел неосторожность рассказать ему эту легенду, и он частенько ради смеха делал вид, что не слышит меня, словно я проклят, словно я — и есть Кира. Примерно тогда у меня и развился этот нелепый страх — я стал избегать мостов. Сперва просто из суеверия (так многие избегают черных кошек), но постепенно легкая форма невроза переросла в настоящую фобию. Стыдясь, я тщательно прятал свои иррациональные истерики от близких — и до сих пор прячу — и любые доводы разума здесь бессильны. Да, иногда мне кажется, что я вот-вот потеряю дар речи — и это мой самый большой страх в жизни. Возможно, живопись для меня — это способ найти запасной путь для собственной речи…

Ведь отец всегда учил меня серьезно относиться к слову:

— У Джонатана Свифта, — рассказывал он, — есть история об ученых, которые разочаровались в языке, ибо считают, что слова никогда не смогут точно воссоздать мир и его предметы. Такие «ученые» носят с собой огромные мешки, набитые всяким хламом, и, когда им нужно описать какую-то вещь, они просто достают ее из баула и показывают пальцем. Казалось бы — гениально; что может быть наглядней, чем сама реальность? Проблема в том, что ни один человек не способен унести весь мир на своем горбу. Ведь именно для того, чтобы облегчить бремя реальности человеку был дан язык. Ведь слово, как ни крути, — это единица измерения человека. Н-н-но… — многозначительно добавлял он, — не забывай и про шутку Эзопа.

— Что это за шутка такая? — спрашивал я.

— Эзоп был рабом философа Ксанфа. Однажды, готовясь к пиру, Ксанф приказал Эзопу купить самое лучшее. Когда гости собрались, будущий баснописец внес в зал чашу и поставил на стол. Помедлив, улыбаясь, он поднял крышку. На дне кастрюли лежал… язык. На возмущение Ксанфа Эзоп ответил: «Ты велел купить самое лучшее. Язык объединяет людей, позволяет им выражать свою сущность, свои чувства. Язык рождает искусство. Без языка воображение не имеет смысла. Разве есть что-нибудь лучше?» Мудрый Ксанф оценил шутку и попросил Эзопа принести к столу самое худшее, желая посмотреть, что хитроумный раб придумает на этот раз. Эзоп накрыл кастрюлю крышкой, подождал минуту и, сказав «прошу», поднял крышку вновь. На вопросительный взгляд хозяина он ответил так: «Язык рождает лицемерие, ложь, глупость. Язык подменяет понятия, оскорбляет, предает. Любое насилие начинается с острого языка. Есть ли что-нибудь хуже?»

***

Возвращаясь в сумерках домой, я все еще думал о метаморфозах языка и не сразу заметил свет в окне своей квартиры. Увидев мелькнувший силуэт на кухне, я ощутил, как спину обдало морозом: да как он посмел — кто бы он ни был — врываться туда, включать свет? Я схватил корягу, лежащую неподалеку, — хотел зайти и врезать подлецу; но потом, подумав, улыбнулся и даже пожалел его — ведь дом был пуст, хоть шаром покати, — никаких ценностей кроме, разве что, книг и моих эскизов. Я представил себе лицо вора, стоящего посреди моей нищей комнаты, и рассмеялся — вот так конфуз!