Яркий свет в кафе вдруг погас. Все словно бы слиняло — цвет, звуки, и только запахло резче — жженным углем. Вокруг медленно, но, как показалось, тревожно, заходили люди; что они собирались делать, было неясно, и Антон решил, что настало самое время смыться. Пошел туда, где исчезла та, в косынке, шагнул влево, вправо и неожиданно быстро оказался у щели в больших, как у ангара, воротах. Дальше был коридор. По стене рядком стояли металлические креслица, и на них расселось человек десять: кто в рабочих комбинезонах, простоватые на вид, а кто в отутюженных костюмах, с неестественно розовыми лицами; все жадно курили, переговаривались, и Антон тоже решил постоять, покурить, обдумать, как поступить дальше.
«Что, старлейт, турнули? Не подошел в артисты?» — посмеиваясь, сказал сидевший с краю парень, и Антон понял, что лицо у него такое розовое от грима. Разговаривать не хотелось, парень чем-то не нравился, наверное, своим галстуком-бабочкой вроде кошачьего бантика, и Антон только буркнул: «А я и не напрашивался». Другой, в комбинезоне, с нормальным, не в гриме, лицом заступился: «Сонька виновата, помреж. Вечно путает!» Издалека поддержали: «А ничего, ей Илья врезал! Я его буду снимать кру-п-но! Вы что, не знали, что я снимаю цве-т-ную картину?» Все засмеялись — так похоже передразнивал говоривший, и Антон, расхрабрившись, спросил того, в комбинезоне: «А как фамилия режиссера? Не Оболенцев?»
Почему-то опять засмеялись, заговорили, и он понял, что Оболенцеву рановато так покрикивать, как покрикивал этот Илья Борисович. Фамилии он его точно не уловил, показалось только — знакомая фамилия, встречал в журнале. Да и шут с ней, с фамилией, главное, что не Оболенцев, а то вот поди поговори с таким… И тут вынырнула Соня, та самая, что привела сюда Антона, и, уже не глядя на него, зашикала на парней, которые в гриме, — начинается съемка, и креслица у стены опустели, правда, не совсем, потому что парни в комбинезонах, в клетчатых рубашках продолжали курить, только один, похоже бригадир, ушел, и тогда Антон, торопясь, не зная, к кому именно обращаться, и потому сразу у всех спросил: «Ребята, а Оболенцева как мне разыскать? Очень нужен…»
Ответили разом — и вот беда, сказали, что нет его на студии; он в экспедиции, а где точно, бог ведает.
И вроде все, можно уходить, лопнула затея, но тот парень, что заступился за Антона, когда приставал галстук-бабочка, вдруг решил, что Митька то место знает, Митька, который ездил в группу Оболенцева чинить камеру. Парень исчез за высокими дверями-воротами, а потом снова появился и растолковал, что ехать надо до города Аринска («Ну где этих фабрик полно, текстильных, на всю Россию ситец делают»), а потом автобусом, и даже номер сообщил, и с какого вокзала отправляться, какой лучше электричкой.
Теперь впрямь можно было идти. И он двинулся уже, Антон, по коридору, но остановился, опасливо прижался к стене, потому что вдали, в темноватом пространстве — коридор был без окон — показалась Томка. И неизвестно, что делать, что говорить ей, и чувство охватило такое, будто он залез к сестре в сумку или распечатал адресованное ей письмо. Вот чего он не учел — что сестра здесь, на студии, на работе, и он может встретиться с ней. Попался, заступник?
Женщина подошла ближе, теперь на нее падал свет от лампы, и — о радость! — оказалась не Томкой. Антон шмыгнул мимо, торопясь, зашагал дальше, туда, где должна была находиться раздевалка.
Уже и свет дневной голубел за углом, уже шаг остался до этого света, все — дошел, и тут он нос к носу столкнулся с Томкой. Странно, ее держал под руку Илья Борисович, только он уже был не в вельветовых штанах, а в черном костюме, с галстуком-бабочкой, и лицо у него ярко розовело от грима. Но сказал он громко и так же чуть растягивая слова, как прежде, когда ругал своего помрежа Соню: «Смо-т-рите, Томочка, ваш брат ищет Оболе-н-цева, а следует искать ме-ня! Ведь это ко мне вы уходите от своего мужа, пра-в-да? Вам же все равно, лишь бы ре-жи-ссер!» Томка засмеялась, согласно кивала, и тотчас громко заиграла музыка — польку; Илья Борисович подхватил Томку, и они закружились среди десятка или больше танцующих пар, и вокруг почему-то была вовсе не раздевалка с пустыми по-летнему вешалками, а тот ресторан или кафе, куда по ошибке привела Антона шустрая Соня, только за окнами виднелись не дома на Новом Арбате, а залы «Детского мира» с горами игрушек, и среди танцующих Антон заметил продавщицу, которая не хотела показать что-нибудь получше плащиков на подстежке. Он пытался крикнуть девчонке, что узнал, запомнил и вполне еще может вернуться, записать ее поведение в жалобную книгу, но слова не выходили, как он ни старался, не звучали. Наверное, потому, что сильно бил барабан: бум, бум, бум!..
— А что ж молочка не попробовал? — послышался за перегородкой голос хозяйки, и Антон проснулся так же мгновенно, как и заснул. — Не такое уж холодное молочко, а я ведь из погреба достала. Да ты попей, все равно попей, дружок. Вот и хлебец свеженький.
— Ладно, бабуся. Я мигом, — отозвался Антон, испытывая неловкость, что неожиданно задремал, и начал расстегивать пуговицы на рубашке.
Он вышел в горницу переодетый в синий тренировочный костюм. Пока он пил молоко, хозяйка стояла возле стола, отрезала ломти от желто-серого кирпича и говорила, чтобы он, если пойдет прогуляться, не задерживался — вместе пообедают, она вчера щей мясных сварила, упрели щи, хороши будут. Антон кивал головой, но разговор не поддерживал, удивлялся только, как быстро старая женщина прониклась к нему добром — незнакомому, всего час назад, а может и меньше, возникшему за плетнем ее огорода, но потом подумал, что бабке просто одиноко — дачники, к которым она привыкла, уехали в Крым, а дочь с зятем глаз не кажут.
Надо было ответить хозяйке, сказать, что он ценит ее заботу и постарается, сколько проживет в Успенском, скрасить ее одиночество, только говорить все равно не хотелось. Он думал о бабке, о ее дачниках и дочке с зятем, и тут же, как бы в продолжение сна, текли другие мысли, требовали серьезности и сосредоточенности — о режиссере Оболенцеве, о том, что пора идти его разыскивать и все сказать, вернее, решительно потребовать…
Узнав на студии про Успенское, Антон сразу на вокзал не поехал, решил, что глупо отправляться в незнакомое место на ночь глядя, и вернулся в Грохольский.
Его удивило, что Томка оказалась дома и была совсем не такая, как утром, — в фартуке, надетом на старенький сарафан, в шлепанцах и с лица грустная, вроде даже заплаканная. Во всяком случае, она то и дело лезла под фартук, доставала платочек и прижимала его к носу. Ходила по квартире, распахивала шкафы, вытаскивала вороха грязного белья и относила в ванную, где вовсю шумела вода. Томка грохотала тазом, как-то уж очень безнадежно хлюпала, полоская, и Антон, жалея ее, даже подошел к двери ванной, спросил: «Ну что ты?» Она ответила, не разогнувшись и совсем не грустно: «Отстань!» — и он поплелся на балкон, уселся там и попробовал читать Толиков «Справочник радиолюбителя».
Внимания хватило всего на несколько строчек, думалось совсем не о радио, а о том, что у сестры все-таки хватает Сухаревского житейского благородства — не может уйти от мужа, не наведя порядок в доме, который завтра станет ей чужим, и, перестирав белье, перегладив, еще, наверное, примется убирать комнаты. Антон даже немного погордился Томкой, предположил, что Оболенцев не знает ее такой, да и скорее всего не нужна она ему такая, работящая, ему надо только, чтобы она, разодевшись, ездила с ним в Дом кино и по ресторанам и чтобы все завидовали, какая с ним красивая женщина… И еще он думал: как жаль, что не появляется Толик. Сейчас им обоим в самый раз взять Томку в оборот, убедить, что она делает глупость, — когда стирает, Томка обыкновенная пензенская девчонка, дурь сейчас из нее легче выбить, и ни с каким Оболенцевым говорить не придется, сама отошьет.
Антон вспоминал Аню и радовался, что у него с ней ничего такого не случалось, и тревожился, чтобы у нее не началось преждевременно, пока он в отъезде, и все ждал зятя — до сумерек, но тот так и не появился, видно, остался ночевать у родителей.
Томка прогнала его с балкона — надо было развесить белье, и он немного посидел у телевизора, а потом она позвала в кухню ужинать, но сама есть не стала, исчезла за дверью спальни.
Утром он встал первым, позавтракал в одиночестве, а потом подошел к двери и позвал сестру — с надеждой позвал, думал, может, что и переменилось за ночь, ехать не придется, и Томка отозвалась — странным показалось, каким отозвалась голосом, будто и не спала, будто и теперь, говоря, утирала нос платочком. И он, сердясь, что надежды не сбываются, сказал про давнего кореша, встретил, мол, вчера случайно и тот позвал к себе в Электросталь, там он живет, кореш, так что пусть она, Томка, не беспокоится, он на денек исчезнет, от силы на два, и сестра сказала, хорошо, поезжай, ей все равно. И он поехал на вокзал и все думал, что уже не злится на сестру, а жалеет ее, попавшую в такое положение.
Жалость кольнула Антона и теперь, в Успенском, когда он допил молоко и сказал хозяйке, что пойдет прогуляться, и только на улице, прошагав изрядно по солнцу, смог прогнать расслабляющее чувство сострадания к сестре, перевести мысли на Оболенцева.
Сделать это было непросто. Вчера режиссер представлялся пожилым, с седыми волосами, но еще молодящимся человеком, сманившим уже не одну замужнюю женщину и потому страшно уверенным в себе, правда, только до первого слова разоблачения, только первого слова правды, которое готовился адресовать ему Антон. Однако неожиданная встреча с Ильей Борисовичем, крикуном в вельветовых брюках, сбила воображение; образ Оболенцева, придуманный во всех подробностях, потускнел, развеялся, от него осталась, в сущности, одна фамилия, да и она вызывала в мыслях лишь ощущение округлости, гладкости, неуязвимости, и только эта гладкость злила теперь Антона, вяло вызывала в бой.
Возле церкви улица сужалась; напротив церковных ворот, наглухо запертых ржавыми замками, высилось невысокое здание с вывеской «Клуб», и на всем пространстве перед ним зеленый покров травы, неприхотливого спорыша и подорожника, был вытоптан до мягкой серой пыли. За клубом виднелась стена не то машинного сарая, не то кузни. Вряд ли там снимали кино, и Антон свернул, вдоль ограды храма, мимо густых кустов сирени направился к старым березам, растущим на обрыве; за ними мог оказаться спуск к реке.