Антон не знал, что за мотор должен сейчас заработать, но понял, что настала наконец пора, и, боясь пропустить важное, встал и поразился происшедшей перемене.
Кран, веревочное ограждение, толпа людей и автомашины на солнцепеке — все осталось прежним, а вот самолет, выкрашенный в зеленое, с красными звездами на боку, с простреленной во многих местах обшивкой представился иным: казалось, он действительно только что приземлился, всего минуту назад пропахал костылем косматую траву, и трехлопастный винт вот-вот замер, дрогнув в последний раз. Летчику, решительно сдвинувшему фонарь кабины, теперь, наверное, стал слышен треск кузнечиков, такой мирный, такой непривычный после долгого рева мотора. А может, он и не слышал никаких кузнечиков, летчик. Скорее всего, не слышал, потому что тревожно озирался, стоя на плоскости, и даже схватился за кобуру пистолета, расстегнул, а потом нагнулся и, нашарив в кабине нужное, выпрямился, спрыгнул на землю. Он явно был в замешательстве, правда, всего секунду, всего миг, необходимый ему, чтобы вернее что-то решить. И он решил, и видно было, что в руках у него ракетница и он хочет выстрелить в горловину бензобака.
Пробка не поддавалась. Он с трудом отвернул ее и оглянулся, окинул взглядом самолет. Ему наверняка стало жалко свою машину, хоть и израненную, не способную сейчас лететь, но все-таки целую, еще готовую вылечиться и снова подняться в небо. Он даже опустил руку с ракетницей, летчик, и, возможно, вздохнул тяжело, вспомнив, как самолет надежно нес его среди облаков. И не только его, но и пушки и пулеметы, и они стреляли в другие машины, с крестами на крыльях, и, быть может, до того, как появились на обшивке ровные швы пробоин, летчик успел наделать пробоин в других самолетах, тех, с крестами, даже наверняка успел, потому что на такой машине многое можно сделать, если умеешь.
И все же настала пора. Он поднял тяжелую ракетницу и уже мог спустить курок, но тут над ровной линией косогора, на фоне белесого неба возникла цепь солдат. Они видели, что самолет садится, или им кто сообщил — неважно, плохо то, что они развернулись по всем правилам, цепью, их был целый взвод, и крайние забирали в стороны, торопясь охватить самолет с боков.
Летчик заметил солдат. Наверняка понял, что, захоти они стрелять, его бы уже сразил их автоматный огонь — метров на пятьдесят, на семьдесят достали бы. Но он не отступил ни на шаг. Наоборот, постарался поточнее устроить ствол ракетницы в горловине и выстрелил в бак…
В общем-то, сделав такое, не отскочишь. Возможно, потому летчик и не побежал от солдат. Знал, что не достанется им живым после взрыва, который сам устроил. Но инстинкт все же сорвал его с места, когда грохнуло, когда обдало огнем то место самолета, где был бак. Могло бы и посильнее рвануть, но бензина, наверное, осталось уже немного.
Черный дым повалил, заклубился и, подхваченный ветром, стал растекаться, словно бы старался скрыть самолет от солдат. На время не стало видно и летчика, даже почудилось, что он побежал прочь, но ветер опять налетел порывом, снес дым на сторону, и летчик обнаружился — с пистолетом в руке стоял за фюзеляжем и целился в набегавших, совсем близких солдат.
Бухнул первый выстрел, добавив к огню, лизавшему зеленую плоскость, такой же поразительный в своей реальности звук. Летчик выстрелил еще раз, и теперь ему отозвался немецкий автомат, а за ним другой, третий. Солдаты находились уже рядом, человек шесть. И только когда один из них, плотно сбитый, с удобно закатанными рукавами мундира, рухнул внезапно, выронив тяжелый автомат, летчик бросился бежать.
Солдаты продолжали палить по беглецу, но не все — некоторые, торопясь, отстегивали саперные лопатки, забрасывали землей пламя на самолете. Им это было очень важно — погасить огонь, потому что стреляли уже только двое, с колена, и вот только не попадали никак в петляющую по полю фигурку, пока она наконец не исчезла то ли просто в траве, то ли в какой-то яме…
Дым повалил сильнее, и солдаты старались вовсю, чтобы сбить пламя, но их кто-то отогнал, закричал громко, так громко, что, казалось, в мире нет ничего сильнее его голоса, и они послушались, побежали прочь от самолета, на ходу пристегивая лопатки, с трудом, устало забрасывали за спину автоматы.
Это хорошо, что их прогнали, вовремя. Потому что возле самолета опять показался летчик, и солдатам, раз уж они добежали до истребителя, ничего не стоило его убить.
Он сначала не знал, что делать, летчик, но тот же громкий голос приказал и ему, и он сначала неуверенно, остерегаясь подступить к горящему самолету, все-таки влез на плоскость и, прикрывая локтем лицо от дыма, юркнул в кабину. На секунду дым отнесло ветром, и он показался во весь рост. Вылез на плоскость, спрыгнул и подошел к тому месту, где раньше был бак, а теперь пылал костер, здоровенный костер, и зачем-то снова поднес туда свою ракетницу, хотя уже ничего не надо было поджигать, и бросил ее, отскочил, заметался на фоне пламени, вдруг охватившего фюзеляж. А немецкие солдаты снова бежали на него цепью, только быстрее, чем раньше, проворней, и он не успел обойти хвост, пришлось стрелять отсюда, из этого пекла, как бы загнанному в огненный угол.
Теперь, правда, вышло удачнее: упал не один, а два солдата, и Антон мысленно пожелал, чтобы летчику удалось уложить и третьего, но летчик не стал стрелять — побежал.
Солдаты отстегивали лопатки, швыряли землю и прицельно, с колена сыпали очереди уже не двое, а четверо, и попали скорее — летчик пробежал всего метров двадцать и упал на белый ковер тысячелистника, словно бы специально расстеленный для него в жесткой, выгоревшей траве; всего-то и остался один рывок до проселочной дороги, до гривки кустов за ней…
Антон почувствовал, как у него вдруг вспотели ладони. Ветер нес дым прямо в лицо, но он не отвернулся. Сколько раз читал про войну, сколько слышал о ней, сколько раз видел в кино и по телевидению, но не ожидал, что она такая. Страшная, твердил он себе, глядя на горящий самолет. И не потому, что могут убить. Просто можно не успеть сделать то, что тебе приказали или ты сам хочешь; потому что, если ты на войне, тебе не столь уж важно, убьют тебя или нет, тебе главное — успеть.
Он думал так и тер потные ладони о штаны и, будто просыпаясь, будто еще не веря, что бодрствует, услышал громкий и протяжный, усиленный мегафоном голос Оболенцева: «Сто-о-оп! Сняли!»
— Молодой человек! Антон! Я… правильно вас назвал?
— Правильно.
— Хочу извиниться. Уговаривал покататься по реке, а сам… Видите: вечная наша суматоха.
Максим Давыдович, оператор, сидел под огромным зонтом, рукоять которого была воткнута в землю, и, держа на голых коленях тарелку, аппетитно ел. Как только объявили перерыв, к съемочной площадке подъехал автобус. Две женщины в белых халатах выволокли термосы, груды тарелок, буханки хлеба, и все стали подходить к ним, а потом устраивались где попало, лишь бы не пролить борщ. Антон бродил среди машин, среди обедающих в надежде наткнуться на Оболенцева, но тот вдруг исчез, как провалился.
— Ну, скажите, Антон, — опять позвал оператор, отставляя в сторону пустую тарелку, — как вам показался пожарник?
Антону хотелось есть. Он с вожделением смотрел на столовские термосы, не зная, можно ли и ему присоединиться, или это только для киношников, да еще не прошла злость на пропавшего Оболенцева, и он ответил рассеянно:
— Ничего.
— Как это «ничего»? Если брака не будет, мы такой эпизодик сгрохаем — все ахнут. Это же только кусочек! А вообще будет и полет, и как летчика сбивают, и он вынужден сесть на вражеской территории, а самолет у него новейший, недавно созданный, его никак нельзя отдать немцам. Летчик поджигает истребитель и успевает скрыться. Ползет, раненный, по лесу два дня и возвращается к своим. Понимаете? Самолет он сжег, но все-таки приносит конструктору важные сведения — как машина вела себя в первом настоящем бою.
— А что ж ее не прикрывали, эту машину, раз она опытная, — нехотя перебил Антон. — Поди, целая эскадрилья должна была сопровождать.
— Сопровождали. Но, знаете, война. — Оператор сокрушенно вздохнул, как будто сам был участником рассказанной им истории. — Только суть не в этом. Весь эпизод будет как бы воспоминанием одного нашего героя теперь, в наши дни. Он уже в летах, готовится испытывать новый реактивный истребитель, смотрит на пламя спички, которую подносит к сигарете конструктор, его старый друг, и вспоминает. Пламя спички разрастается во весь экран, и вдруг становится видно, что это горит самолет… Понимаете, как нам важно было сегодня, чтобы хорошо горело! О, тут гвоздь всей сцены!.. К счастью, ветер раздул, эти чертовы пиротехники чуть было все не испортили. Ведь вы заметили: актер пальнул из ракетницы — и ничего выдающегося, пшик.
— Так и не надо было из ракетницы, — по-прежнему мрачно, не увлекаясь заботами оператора, отозвался Антон. — Если у машины пробоины на капоте, так, считай, ей обязательно масляный радиатор у мотора продырявили. Под самолетом бы лужа натекла. Только брось спичку. Масло, видели, как горит?
— Масло?.. — Максим Давыдович удивленно поскреб в затылке. — А вы откуда это знаете? Вы летчик, Антон?
— Техник. На поршневых не работал, да и понять несложно. Каждый бы вам сказал.
— Ой! — восхитился оператор. — А ведь так бы лучше вышло. Лучше! Вы где, тут на аэродроме служите?
— Приезжий.
— Ой-ей-ей! Вот бы вас консультантом взять! Я же говорил Коробкину, что вы находка. Как вчера с лодками помогли! И теперь бы… А вам заплатили за вчерашнее? Вот жлобы! Но я им задам… я… — И вдруг закричал: — Паня! Паня, бросьте свои кастрюли, идите сюда!
Та, которую звал оператор, однако, не появилась, даже не отозвалась. Но он тотчас забыл о ней, смотрел куда-то мимо Антона, и Антон обернулся и увидел рядом, совсем рядом, Оболенцева.
Его удивило, как выглядел режиссер, два часа назад такой аккуратный, разряженный. Белая рубашка посерела от пыли, измялась, а палевые брюки, прежде как новые, со стрелками, украшало большое черное пятно. Только платок, которым Оболенцев утомленно вытирал лоб, непонятно хранил крахмальную белизну. Было похоже, не артист в комбинезоне и не солдаты в немецкой форме бегали только что по жаре возле горящего самолета, а он, Оболенцев, и не за одного себя, а за всех, разом волоча автоматы, саперные лопатки, пистолет летчика и его ракетницу.